Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 70



— Слыхал о нем,— ответил Монтэгю.

— Так вот, одну зиму я выступала здесь, на Бродвее, и в течении полугода он каждый вечер присылал мне букет орхидей, который никак не мог стоить меньше семидесяти пяти долларов! Он говорил, что откроет для меня счета во всех магазинах, где я только пожелаю, если я соглашусь провести с ним следующее лето в Европе. Он предлагал взять с собой мою мать или сестру, а я была так наивна, что воображала, будто это означает, что у него нет на мой счет дурных намерений!

При этом воспоминании Тудльс улыбнулась.

— И вы поехали? — спросил Монтэгю.

— Нет,— ответила она,— осталась здесь и играла в саду, на крыше одного ресторана, в аттракционе, который вскоре провалился. Я пошла к своему старому антрепренеру просить работы, а он мне сказал: «Могу платить вам только по десять долларов в неделю. Что вы так глупо себя ведете?» — «Глупо?» — спросила я, и он ответил: «Почему вы не подцепите богатого любовника? Тогда я мог бы платить вам по шестидесяти». Вот что приходится выслушивать девушке, выступающей на сцене!

— Не понимаю,— сказал Монтэгю удивленно.— Неужели он стал бы вымогать у него деньги?

— Не прямо вымогать — тут все дело в билетах и рекламе,— сказала Тудльс.— Как же! Если мужчина интересуется какой-нибудь артисткой, он покупает места в первом ряду на весь сезон и приводит своих приятелей, чтобы им ее показать. О ней начинают говорить, и она, из такого же ничтожества, как я, вдруг превращается в важную персону.

— Значит, это действительно помогает сценической карьере? — спросил Монтэгю.

— Еще как! — воскликнула Тудльс,— Господи! Я знаю девушку, которая побывала за границей с одним шикарным молодым человеком — доказательством тому были ее платья и драгоценности! — а когда она вернулась, ей сразу же дали место в первом ряду хора с оплатой сто долларов в неделю.

Тудльс была весела и беспечна, но в глазах Монтэгю это еще больше усугубляло трагизм ее положения. Он сидел погрузившись в мрачное раздумье, забыв о своих спутниках, не замечая окружающего шума и блеска.

Посреди ресторанного зала возвышался конусообразный стенд, на котором была устроена выставка кушаний; проходя после ужина к выходу, Монтэгю остановился на нее поглядеть. На полках были разложены украшенные цветами и зеленью блюда с жареными индейками и запеченными свинными окороками, с заливным мясом всех сортов и дичью в желатине, с пудингами, пирожными и тортами из мороженого — словом, с самыми фантастическими яствами, какие только способно изобрести причудливое воображение. Перед этой выставкой можно было простоять целый час, изучая ее сверху донизу, и не найти ничего простого, ничего естественного. Индейки были утыканы бумажными завитушками и розетками, ветчина залита прозрачным желе, приправленные пряностями крабы — желтым майонезом, и все покрыто рисунками из розовой, зеленой и черной глазури, изображающими сельские ландшафты и морские пейзажи с «кораблями, и сапогами, и сургучом, и капустой, и королями». Мясным студням и пудингам была придана форма плодов и цветов, а рядом красовались замысловатые произведения искусства из бело-розовых кондитерских изделий — например, какой-нибудь скотный двор с лошадьми и коровами, с водокачкой и скотницей и даже парочкой аллигаторов в придачу.

И такие выставки менялись ежедневно! Каждое утро можно было видеть процессию из двадцати лакеев, несущих наверх новый запас всякой снеди. Монтэгю припомнил, как при первом их знакомстве Бетти Уимен сказала, что накануне ужинала с Оливером, и когда им подали сбитые сливки в виде крошечных спиралек, его брат заметил: «Если б Аллен был здесь, он непременно стал бы думать о человеке, который приготовил эти сливки, и о том, сколько времени у него на это ушло, и насколько было бы лучше, если бы он вместо этого почитал «Жизнь в простоте».

Теперь Монтэгю и впрямь над этим задумался; стоя здесь и разглядывая выставку, он представил себе не видевших солнца рабов, прислуживавших в этом чудовищном храме роскоши. Он смотрел на лакеев — бледных, изнуренных, с впалой грудью, и воображение рисовало ему толпы работников еще более низкого ранга, которые никогда не выходят на дневной свет,— людей, моющих посуду, выносящих кухонные отбросы, подкидывающих уголь в топки печей,— Всех, кто обеспечивал в этих залах тепло, свет и комфорт. Запертые глубоко под землей, в сырых темных подвалах, они были обречены на вечное служение чувственности,— и как ужасна должна была быть их участь, как невыразимо их нравственное падение! И все это были иностранцы —те, что приехали сюда, надеясь обрести свободу, а хозяева новой родины схватили их и заключили в подвалы!



Потом Монтэгю подумал о несметных тружениках всего мира, которым выпала доля быть творцами благ, уничтожаемых слепыми расточителями; о женщинах и детях, в поте лица вырабатывающих ткани на бесчисленных фабриках; о всех, кто кроит и шьет одежду; о девушках, изготовляющих искусственные цветы, набивающих папиросы и собирающих виноград; о рудокопах, добывающих уголь и драгоценные металлы; о рабочих, несущих вахту у десятков тысяч машин и сигнальных вышек; о всех тех, кто борется со стихиями на палубах десятков тысяч кораблей, доставляющих1 диковинные товары, которые будут истреблены столичными прожигателями жизни. По мере того как нарастала волна расточительности и человеческая энергия все больше направлялась на создание бесполезных предметов роскоши, мало-помалу увеличивалось обнищание и деградация несчастных слуг маммоны. И кто знает, что придет им в голову, если они когда-нибудь над всем этим задумаются!

И вдруг Монтэгю припомнилась речь, которую он слышал в первый день своего пребывания в Нью-Йорке. Он снова услышал грохот поездов воздушной железной дороги и резкий голос оратора; он увидел его изможденное, голодное лицо и плотную людскую толпу, не сводившую с него глаз. И ему припомнились слова майора Торна:

— Это пахнет новой гражданской войной!

Глава двадцать первая.

Со дня отъезда Элис прошло две недели, и уже близился день, на который было назначено слушание дела Хэсбрука. В последнюю перед этим субботу, третью субботу поста, когда в Лонг-айлендском охотничьем клубе должен был состояться традиционный бал, Зигфрид Хэрви созвал, у себя гостей. Монтэгю принял его приглашение; все это время он усиленно работал над окончательной отделкой своей речи и теперь, перед выступлением, считал полезным немного отдохнуть.

Он поехал к Зигфриду вместе с Оливером, и первая, кого он там встретил, была Бетти Уимен, с которой он давно не виделся. Бетти многое хотела ему сказать, и это свое желание исполнила. Так как Монтэгю никогда больше не появлялся в обществе вместе с миссис Уинни после эпизода у нее в доме, все заметили разрыв между ними; догадкам и слухам не было конца; естественно, милейшая Бетти горела желанием узнать доподлинно, что же такое произошло между ними и каковы их отношения сейчас.

Однако Монтэгю не удовлетворил ее любопытства; обидевшись, Бетти задорно воскликнула, что зато и она не скажет ему того, что о нем слышала. Пока они разговаривали, Бетти не сводила с него насмешливого взгляда, и было ясно, что она не только верит самым скверным сплетням на его счет, но и что именно благодаря этим сплетням он стал в ее глазах гораздо интереснее, чем прежде. Бетти Уимен производила на Монтэгю странное впечатление: она была прелестна, обворожительна, почти неотразима, но вместе с тем так житейски рассудительна.

— Я же говорила вам, что для роли ласкового котенка вы не годитесь! — сказала она ему.

Потом она перевела разговор на процесс и начала поддразнивать Монтэгю сообщениями о том переполохе, который он произвел.

— Знаете,— заявила она,— мы с Олли были просто в ужасе; мы боялись, что дедушка страшно разгневается и нам не сдобровать. Но каким-то образом вышло иначе. Вы только никому не говорите, но мне почему-то кажется, что он на вашей стороне.

— Хорошо, если бы это действительно было так,— ответил Монтэгю, рассмеявшись,— я давно стараюсь выяснить, кто за меня и кто против.