Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 7



Но на догадки не было времени; чтобы помочь, надо было прежде всего спасти ее от голода.

Эжен первым делом вошел в только что открывшийся ресторан и купил там, что мог. Покончив с этим, он вместе с рассыльным пошел к дому Ружет. Но ему показалось неудобным явиться к ней так внезапно. Облик бедной девушки хранил отпечаток такой гордости, что Эжен опасался если не отказа, то во всяком случае вспышки уязвленного самолюбия. Как признаться, что он прочел ее письмо?

Подойдя к двери, он спросил рассыльного:

— Знаете ли вы в этом доме девушку, которую зовут мадмуазель Бертен?

— Еще бы, сударь! — ответил рассыльный. — Она у нас обычно берет обеды. Но если вы идете к ней, то это напрасный труд. Она сейчас в деревне.

— Кто это вам сказал? — спросил Эжен.

— Господи, сударь, да, конечно, привратница. Мадмуазель Ружет любит хорошо поесть, но не слишком любит платить. Она готова заказывать одних жареных цыплят и омаров, но пока получишь за них деньги, все пороги у нее обобьешь. Так уж нам ли не знать, дома она или нет!..

— Она вернулась, — перебил его Эжен. — Поднимитесь к ней и передайте ей все это, а если она вам что-нибудь должна, — не просите у нее сегодня ничего. Это мое дело, я к вам еще вернусь. Если же она спросит, кто прислал, скажите, что барон де ***.

С этими словами Эжен ушел. По дороге он кое-как вновь запечатал конверт и опустил его в ящик. «Ну что же, — думал он, — Ружет по, откажется, а если ока найдет, что ответ на письмо пришел слишком быстро, то пусть объясняется со своим бароном».

У студентов, как и у гризеток, деньги бывают отнюдь не ежедневно. Эжен отлично понимал, что к посылке следовало бы прибавить луидор, просимый Ружет, и только тогда басня рассыльного могла бы показаться правдоподобной; но в этом-то и заключалась трудность. Луидоры не в ходу на улице Сен-Жак. Кроме того, Эжен только что пообещал уплатить хозяину ресторана, а, к несчастью, в ящике у него было так же пусто, как в карманах. Поэтому он без отлагательств пошел по направлению к площади Пантеона.

В те времена на этой площади еще проживал знаменитый цирюльник, который впоследствии обанкротился; разоряя других, он кончил тем, что разорился сам. Туда, в заднюю комнатушку, где тайно давались в рост деньги, большие и малые, ежедневно приходили бедные беззаботные, быть может влюбленные студенты, чтобы за чудовищные проценты получить несколько монет, весело растратить их вечером и дорого заплатить за них завтра. Туда, опустив голову и потупив глаза, смущенно пробирались гризетки и брали напрокат для какой-нибудь загородной прогулки потрепанную шляпку, перекрашенную шаль, сорочку, купленную в ломбарде. Туда обращались сынки состоятельных родителей и ради двадцати пяти луидоров подписывали векселя на две-три тысячи франков. Несовершеннолетние наследники проедали наследство на корню, вертопрахи губили свои семьи, а зачастую и собственное будущее. Начиная с титулованной куртизанки, которая сходит с ума по новому браслету, и кончая бедным книжным червем, мечтающим о редкой книге или чечевичной похлебке, — все шли туда, словно к Пактольскому источнику, а цирюльник-ростовщик, безмерно гордый своей клиентурой и своими подвигами, поставлял жильцов в Клишийскую тюрьму, — до той поры, пока сам туда не попал.

Таково было печальное средство, к которому не без отвращения решил прибегнуть Эжен, чтобы помочь Ружет — или по крайней мере иметь эту возможность; ибо он далеко не был уверен, что просьба, обращенная к барону, окажет нужное действие. Откровенно говоря, закабалить себя таким образом ради незнакомки было со стороны студента большой жертвой. Но Эжен верил в бога: добрые дела он считал обязанностью.

Первым, кого он увидел у цирюльника, был не кто иной, как его друг Марсель. Он сидел у зеркала, повязанный салфеткой, с видом человека, которому делают прическу. Бедняга, вероятно, надеялся раздобыть денег, чтобы уплатить за вчерашний ужин. Он недовольно хмурил брови и озабоченно слушал парикмахера, который со своей стороны, делая вид, будто завивает Марселя (хотя щипцы были совершенно холодные), что-то вполголоса говорил ему с сильным гасконским акцентом.



Перед другим зеркалом, за перегородкой, сидел и беспокойно оглядывался какой-то незнакомец, тоже украшенный салфеткой, яг сквозь приоткрытую дверь задней комнаты можно было увидеть в старом трюмо фигуру довольно тощей девицы, занятой вместе с женой парикмахера примеркой платья из клетчатой шотландки.

— Как ты сюда попал в такой час? — удивился Марсель, и лицо его при виде друга приняло обычное веселое выражение.

Усевшись подле зеркала, Эжен коротко рассказал о своей недавней встрече и намерении, которое привело его сюда.

— Ты, право, наивен, — сказал Марсель. — Зачем тебе вмешиваться в это дело, раз есть барон? Ты увидел привлекательную и, несомненно, голодную девушку; ты ей купил холодного цыпленка, — это в твоем духе, ничего не скажешь. Ты не требуешь благодарности, тебя прельщает инкогнито: это благородно. Но идти еще дальше — это уже донкихотство. Поступиться часами или подписью ради белошвейки, которой покровительствует некий барон, и не иметь чести даже встречаться с ней, — такое от сотворения мира случалось разве только в романах Голубой библиотеки.

— Смейся, если хочешь, — возразил Эжен. — На свете столько обездоленных, что всем помочь я, разумеется, не в состоянии. Тех, кого не знаю, я просто жалею, но когда сталкиваюсь с несчастным, то не могу не протянуть ему руку помощи. Как бы там ни было, остаться равнодушным к страданию для меня невозможно. Я недостаточно богат, чтобы разыскивать бедняков, — так далеко моя благотворительность не заходит, — но встретившись с ними, я подаю милостыню.

— Стало быть, хлопот у тебя немало, — заметил Марсель, — бедняков у нас хватает.

— Ну и что ж! — воскликнул Эжен, все еще взволнованный сценой, свидетелем которой он был. — Разве лучше идти своей дорогой и дать человеку умереть голодной смертью? Эта несчастная безрассудна, она сумасбродна, — все, что хочешь; она, быть может, не стоит ничьей жалости; но мне ее все-таки жаль. Разве милые подруги Ружет, которые сегодня и не вспоминают о ней, будто ее уже нет на свете, а еще вчера помогали ей швырять деньги на ветер, — разве они поступают лучше? Кого просить ей о помощи? Чужого человека, который зажжет ее письмом сигару, или, быть может, мадмуазель Пенсон, которая отправляется в гости и танцует до упаду, в то время как ее товарка умирает с голоду? Признаюсь, дорогой Марсель, что все это прямо внушает мне ужас… Мне отвратительна эта вчерашняя вертушка с ее куплетами и шуточками, которая могла смеяться и болтать в ту минуту, когда героиня ее рассказа погибала у себя на чердаке. Днями и неделями не разлучаться с подругой, почти сестрой, бегать с ней по театрам, балам, кофейням, а потом даже не знать, жива ли она, — нет, это хуже, чем равнодушие эгоиста, это бесчувственность животного. Твоя мадмуазель Пенсон — чудовище, твои хваленые гризетки, не знающие стыда, не понимающие дружбы, — самые презренные существа на свете!

Когда Эжен замолк, цирюльник, который, слушая эту тираду, продолжал водить холодными щипцами по голове Марселя, слегка улыбнулся. То болтливый, как сорока, или, вернее, как парикмахер (каковым он и был в действительности), когда можно было посплетничать, то молчаливый и лаконичный, как спартанец, когда вопрос касался дел, — он усвоил благое правило не вмешиваться самому в разговор, пока не выскажется клиент. Однако возмущение, столь резко высказанное Эженом, заставило его заговорить.

— Вы, сударь, беспощадны, — сказал он, смеясь и выговаривая слова на гасконский лад. — Я имею честь причесывать мадмуазель Мими, и, на мой взгляд, она превосходная особа.

— О да! — подхватил Эжен. — Она превосходно справляется с выпивкой и табаком.

— Справедливо, я не отрицаю. Девушки не прочь посмеяться, поплясать, покурить; но не все они бессердечны.

— Куда вы клоните, папаша Кадедис? Оставьте дипломатию и выкладывайте все начистоту.