Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 54 из 57

Сатирическая сказка использовала, по-видимому, очень древнюю схему сказок, которые Д. К. Зеленин относит к сказкам-оберегам, сохранившим элементы представления о религиозно-магической функции определенных видов сказки (Д. К. Зеленин. Религиозно-магическая функция фольклорных сказок. В сб.: Сергею Федоровичу Ольденбургу, Изд. АН СССР, Л., 1938, стр. 223—228).

Хорошо, да худо (Афанасьев, № 414). Характерной чертой сказок этого типа является то, что они состоят целиком из диалога. И тема — издевательский разговор крестьянина или слуги с барином, — и форма диалога сближают эти сказки с народным театром, где сцены подобного рода были распространены («Барин и Афонька», «Барин и староста», «Голый барин» и др.).

Поэт И. Мятлев в стихотворении «Разговор барина с Афонькой» использовал подобную сказку (возможно, даже обработал). В диалоге есть, между прочим, и такие реплики. Барин говорит: «Ты жил в моей деревне. Как мужики живут?». Афонька отвечает: «Да очень зажиточно... А так зажиточно, что в семи дворах один топор; поутру дрова рубят, а вечером в кулак трубят». В. Г. Белинский объяснял успех этого стихотворения И. Мятлева именно тем, что оно списано им «со слов какого-нибудь Афоньки, — почему и отличается тем особенным юмором, который так свойственен людям этого сословия, когда они рассуждают о барах...» (В. Г. Белинский, Полн. собр. соч., т. IX, стр. 512).

Вещий дуб (Афанасьев, № 446). Сказка на тему о семейно-бытовых отношениях. В настоящем варианте, несколько подправленном составителем «Народных русских сказок», сила сатиры направлена главным образом на обличение глупой неверной жены, однако попутно высмеиваются суеверия: в говорящее дерево верит жена, и этим пользуется для ее наказания старик-муж, уже свободный от такого суеверия.

Лгало и Подлыгало (Козырев, рукопись; публикуется впервые), [Скупой старик] (Афанасьев, № 520), Петухан Куриханыч (Смирнов, № 277), Ленивая жена (Худяков, № 31), [Неумелая жена] (Афанасьев, № 511), Упрямая жена (Худяков, № 32), Болтунья (Худяков, № 75), Вавило и Арина (Садовников, № 36), [Мужик и заяц] (Афанасьев, № 510), Фома и Хавронья (Ончуков, № 183). Едко высмеивая в сатирической сказке своих классовых противников, народ иронически изображает в ней отрицательные явления и в своем быту, противоречащие его общественной и бытовой морали. Так создаются сказки, в которых намеренно преувеличенно представлены ложь обманщиков и легковерие их собеседников, скупость и жадность, лень и неуважение к чужому труду, упрямство и болтливость, пустая мечтательность и другие недостатки, не менее остро осуждаемые и сатирическими народными пословицами.

Сказки на подобные темы входили в репертуар новгородской сказочницы М. О. Доничевой, который сложился, несомненно, в дооктябрьский период. Однако М. Серова, опубликовавшая записанные ею от М. О. Доничевой сказки, очевидно, подправляла тексты, исказив таким образом подлинный их облик. Для примера приведем две сказки М. О. Доничевой по изданию М. Серовой («Новгородские сказки», Л.—М., 1924), сюжеты которых не известны по другим записям XIX и XX веков.

НАГОВОРНАЯ ВОДИЦА

А что, желанны вы мои, в городу-то у вас на водицу-то шепчут? Слыхали про то али нет? Наговорной та водица прозывается, и во кака целебна та вода-матушка! Ото всего помогает. Да вот, постой-ка, погоди — не далеко ходить, про себя скажу, как мне-то этака-то водица помогла... Да ведь как помогла-то... Лучше не надобно. Да вот послушайте-ко, как дело-то было...

Это я со стариком-то со своим смолоду-то жизнь куда как ладно прожила... А вот под старость-ту и приключись с ним что-то неладное: такой поперешной старичишка стал — не приведи господи... Ты ему так, а он те этак... Ты ему слово, а он те — два... Ну, да уж и я-то, родны вы мои, удала была: он два, а я пять... он пять, а я десять... Так и такой-то вихорь у нас, бывало, завьется — хоть святых вон выноси... А разбираться начнем — виноватого нет! — «Да с чего бы это у нас, старуха? А?!». — «Да ведь все ты, неладной, поперешной... все ты!»... — «Да полно-ко! Я ли?!! Не ты ли?!.. С долгим-то языком...» — «Не я, да ты...». —«Ты, да не я». — Да и опять пошло-завилось, по всем углам шарахает. И до того дошодчи было, желанны вы мои, как это утречком старик с печи ноги-то спущает, и пошло... и пошло... хоть из избы вон беги.

Да спасибо — одна старушоночка надоумила... Так бобылочка, этак изобочки через три от нас жила... Слухала это она, слухала, да и говорит: «Маремьянушка, что это у тебя со стариком-то все нелады да нелады? Да сходила бы ты, матушка, к старцу-то на гору. — На водицу старец шопчет... людям-то помогает... Бывает, и тебе поможет». «А и впрямь, думаю, — пойду-ко схожу, никто, как господь»...

Пошла это я к старцу-то. Гляжу — стоит келейка однооконненька... Я это в оконышко-то постукотала, и вышел старец-то. Низенький этакой... щупленькой, седа бородушка клинушком...

— Что, — говорит, — раба, надобно?

— Да вот, говорю, батюшко, помоги... Этаки-то у нас нелады со стариком...

— А пожди, говорит, маленько...

И вынес он, матушки вы мои, водицы в ковшичке, да при мне на эту водицу-то и пошептал... Вот с места не сойтить, не лгу... Крест наложил, вылил водицу в сткляницу, да и говорит:

— Вот, раба, как домой-то придешь, да зашебаршит у тя старик-то, а ты водицы-то и хлебни, да не плюнь, не глотни, а с Иисусовой-то молитвой и держи в роту-то, покеды он не угомонится... Все ладно и будет...

Поклонилась я старцу, сткляницу-то взяла, да домой. Только эту ноженьку-то за порог занесла, а старик мой и себя не помнит... А он у меня, покойник, куды как охоч до чаю был... Уж не пропусти с самоваром ни минуточки... а я у старца-то и позапозднилась... Вот это он с печи-то...

— Уж эти мне бабы, стрекотухи проклятущие!.. Пойдут, да и провалятся...

А я, матушки вы мои, водицы-то и хлебнула, да как старец-то сказывал — не плюну, не глотну, с молитвой-то Иисусовой и держу ее в роту-то... Гляжу — замолчал мой старик-то! Это, слава тебе господи, — водица-то кака целебная. Это я сткляницу-то за божницу, а сама за самовар, да и загреми трубой... А у старика-то глазы на лоб полезли.., себя не помнит:

— Эко неладная-то... не тыим концом руки-то воткнуты...

А я опять за водицу... хлебнула... держу... замолчал ведь старик-то мой...

Да что ты скажешь, родимые вы мои, и пошла у нас тишь да гладь, да божья благодать!.. Он за ругань, а я за водицу... Да и слава те господи! Все пошло, как по писанному.

Так эво, желанные вы мои, что водица-то делает... А старик-то мой, покойник, коса сажень в плечах, росту страшенного... Вот эту притолочину лбом-то вышиб бы... И этаконький-то глоточек таку-то махинишу сдерживал... Вон оно, сила-то кака в водице-то энтой самой, наговорной...

ГОРШОК

Вот ты говоришь, у вас народ леной [ленивой]... А послухай-ка, что в нашей стороне деется. Этаких леных-то поискать, да и поискать. Так и норовят дело-то на чужи плечи столкнуть — самому бы только не делать... Уж таки лены... таки лены были изо всей округи... И дверь-то в избу николи на крюк не закладали: «Да притка его возьми! Утром-то вставай, да руки и протягивай, да опять его скидавай... Да и так живе...».

Вот этака-то баба и свари каши. А уж и каша задалась! Румяна да рассыпчата, крупина от крупины так и отвалилася. Выняла это баба кашу из печи, на стол поставила, маслицем сдобрила, съели кашу облизаючись. Глядь, а в горшке-то эдак сбочку да на донышке и приварись каша-то, мыть горшок-то надобно.

Вот баба и говорит мужику:

— Ну, мужик, я свое дело сделала — кашу сварила, а горшок тебе мыть!

— Да полно-ка! Мужиково ли дело горшки-то мыть? И сама вымоешь.

— А и не подумаю!

— А и я не стану.

— А не станешь — дак и так стоит!

Сказала баба, сов горшок-то на шесток, а сама на лавку. Стоит горшок не мытой.

— Баба, а баба! А ведь горшок-то не мытой стоит.

— А чья череда — тот мой, а я не стану.

Достоял горшок до ночи. Ладит мужик спать ложиться, лезет на печь-то, а горшок все тутотка.

— Баба, а баба! Надобно горшок-то вымыть.

— Взвилась баба вихорем:

— Сказано — твое дело, ты и мой!

— Ну вот что, баба! Уговор дороже денег: кто завтра первой встанет, да перво слово скажет, — тому и горшок мыть.

— Ладно, лезь на печь-ту, там видно буде.

Улеглися. Мужик-то на печи, баба на лавке. Прошла темна ноченька.

Утром-то никто и не встае. Ни тот, ни друга и не шелохнутся — не хотят горшка-то мыть. Бабе-то надоть коровушку поить, доить да в стадо гнать, а она с лавки-то и не крятается. Это соседки коровушек-то прогнали.

— Господи помилуй! Что это Маланьи-то не видать? Уж все ли по-здорову?

— Да бывает, позапозднилась. Обратно пойдем, не встретим ли.

И обратно идут — нет Маланьи.

— Да нет уж! Видно что приключилося!

Ближняя-то соседка и сунься в избу. Хвать! И дверь не заложена. Неладно что-то. Вошла, перекрестилась.

— Маланья, матушка!

Ан баба-то и лежит на лавке, во все глаза глядит, сама не шелохнется.

— Почто коровушку-то не прогоняла? Ай понездоровилось?

Молчит баба.

— Да что-то с тобой приключивши-то? Почто молчишь-то?

Молчит баба, что зарезана.

— Господи помилуй! Да где у тя мужик-то? Василий, а Василий!

Глянула на печь-то, а Василий тамотко лежит, глазы открыты, а не ворохнется.

— Что у тя с женкой-то? Ай попритчилось?

Молчит мужик, что воды в рот набрал. А это, вишь ты, никому горшка мыть неохота, не хотят перво словечушко молвить. Всполошилась соседка:

Оборони, господь, не напущено ли? Пойти сказать бабам-то.

Побежала по деревне-то.

— Ой, бабоньки! Неладно ведь у Маланьи-то с Василием. Пойди-тко, погляди — лежат пластом, одна на лавке, другой на печи. Глазыньками глядят, а словечушка не молвят. Уж не порча ли напущена?

Прибежали бабы, почитай все собралися, лоскочут около Маланьи да Василия:

— Матушки! Да что это с вами подеялось-то? Маланьюшка! Васильюшка! Васильюшка! Маланьюшка! Да почто молчите-то? Что приключивши-то?

Молчат, молчат обое, что убитые.

— Да беги-тко, бабы, за попом! Отчитывать надобно. Дело-то оно совсем неладно выходит.

Сбегали. Пришел батюшка-то.

— Что тако, православные?

— Да вот, батюшко, что-то попритчивши. Лежат обое — не шелохнутся, глазыньки открыты, а словечушка не молвят. Уж не попорчено ли? Не отчитывать ли?

Батюшко бороду расправил да к печке.

— Василий, раб божий! Что приключивши-то?

Молчит мужик. Поп-то к лавке.

— Раба божия! Что с мужем-то?

Молчит баба.

— Да уж не отходну ли читать? Не за гробом ли спосылать?

Молчат, что убитые. Бабы-то это полоскотали, полоскотали, да и вон из избы-то. Дело-то оно не стоит — кому печку топить, кому ребят кормить, у кого цыплятка, у кого поросятка.

А батюшка-то:

— Не, православные, уж этак-то оставить их и боязно. Уж посидите кто-нибудь.

Той некогда, другой некогда, этой времячка нет.

— Да вот, — говорят, — бабка-то Степанида пущай и посидит, не ребята и плачут, одна и живе.

А эта-ка бабка Степанида рученкой подперлась, поклонилась:

— Да не уж, батюшка, нонече даром-то никто работать не стане, а положь жалованье, так посижу.

— Да како же те жалованье-то положить? — спрашивает батюшка, да повел этак глазами-то по избе. А у двери-то и висит на стенке рваная Маланьина кацавейка, вата клоками болтается.

— Да вот, — говорит батюшка, — возьми кацавейку-то. Плоха, плоха, — а все годится хоть ноги прикрыть.

Только это, желанны вы мои, батюшка-то проговорил, а баба-то, что ошпарена, скок с лавки-то, середь избы встала, руки в боки:

— Да это что же такое, — говорит, — мое-то добро, да не помираю еще! Сама поношу, да из теплыих-то рученек кому хочу, тому отдам.

Ошалели все. А мужик-то этак тихонько ноги-то с печи спустил, склонился да и говорит:

— Ну вот, баба, ты перво слово молвила, тебе-ка и горшок мыть.

Так батюшко-то плюнул, да и вон пошел.

Так вот, матушки вы мои, какой народ на белом свете бывает. А нигде как у нас под Устюжной.