Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 39

— Села, товарищ командир, разрешите доложить, уже нет. Спалено дотла…

И действительно, Дубровки уже не было. На девять десятых она оказалась выжженной, разрушенной. В серой мгле раннего рассвета, точно призраки, маячили неуклюжие скелеты печей с высокими трубами, остовы обгорелых деревьев, холмики пепелищ, из которых ещё струились белые дымки. Мы двигались по улице Дубровки медленно, молча, как мимо гроба покойника. Огонь пощадил лишь несколько хат на краю села. Против них мы и остановились. Подошел комиссар и предложил осмотреть эти чудом уцелевшие хаты.

— Не стоит, товарищ комиссар, — сказал опять начальник колонны. — Дома все осмотрены, не стоит… Здесь чума… коричневая чума гуляла.

В голове колонны начался какой-то шум, кто-то неистово кричал:

— Назад… Не сметь без позволения.

— Разрешите выяснить, — сказал начальник колонны. Он круто повернул коня, зло стегнул его плетью и поскакал вперед.

Порывистый ветер, казалось, с трудом проталкивал на запад тяжелые тучи. Восточная кромка их была почти над Дубровкой. На лицо изредка падали тяжелые холодные капли дождя. Лениво мигали догоравшие на востоке звезды. Мертвая тишина водворилась в Дубровке. Партизаны один за другим подходили к нам и полушепотом спрашивали:

— Что тут было? Бой? Что же разведка трепалась?

Поручив начальнику штаба следить за порядком в колонне, мы с комиссаром и ординарцами пошли в хату, против которой стояли. Вид её после дождя на фоне руин был жалкий, заплаканный. Белые стены казались потрескавшимися, сверху донизу их разрезали черные полосы. С соломенной крыши стекала дождевая вода и хлюпала в луже под окнами. Мы прошли через валявшиеся в грязи сломанные ворота ограды. Сенная дверь оказалась сорванной с верхних петель и, накренившись, висела на косяке, жалобно поскрипывая от порывов ветра. Двери в избу раскрыты настежь. Из темноты нас обдало сквозняком. В нос ударил терпкий запах сырости.

— Костя, фонарь, — сказал я адъютанту.

Луч света упал на порог, перешел к печке и поймал в углу черную кошку. Она робко и настороженно припала к глиняному полу, глядя на свет дикими большими глазами. Потом, изогнувшись, кошка прошмыгнула мимо наших ног, прижимаясь к косяку, и в ту же секунду зашуршала соломой уже где-то наверху над стрехой. Кошка была первым живым существом, попавшим нам на глаза. Луч медленно скользил то по глиняному полу, то по стенке печки и остановился на каком-то предмете, покрытом нарядным самотканным крестьянским одеялом. Костя осторожно приподнял край покрывала и тотчас опустил его, почти бросил.

— Человек, — проговорил он. Рука его поскребла по кобуре.

Я сорвал одеяло, и по всему телу моему побежал мороз. Это был убитый мальчик, вероятно, ему было не более двенадцати лет. По пояс голый, он полулежал, полусидел около печки, широко разбросав босые ноги, опустив белокурую голову на простреленную в трех местах грудь. Одна рука его как-то неестественно заломилась за спину, а другая держала черен большого топора.

— Значит, воевал, малыш — сказал кто-то.

Да, он воевал, пытаясь защитить мать, которая бездыханно лежала здесь же у стола, накрытая льняными самотканными простынями, и брата-младенца месяцев пяти-шести. Младенец лежал ничком, свернувшись в комок, раскинув свои крохотные ручки, его личико купалось в материнской крови.

За два года войны в тылу врага я немало насмотрелся картин разрушений, картин злодеяний фашистских негодяев, но ненависти, охватившей меня в эту минуту, я кажется ещё никогда так глубоко не испытывал.

Мы долго стояли молча, обнажив головы.

— Какие будут распоряжения, товарищ командир? — нарушив молчание, спросил меня адъютант.

Я приказал прикрыть убитых так же любовно, как это кто-то сделал до нас.

Уже в дверях сеней, когда мы уходили, до моего слуха донесся слабый, как будто идущий из-под земли, детский стон. Я остановил товарищей и сказал:

— Кто-то стонет.

Прислушались. Ни одного живого голоса. Только хлюпала редкая капель за окнами, шелестели листья сада, шипел ветер, протискиваясь в разбитые окна, да по-прежнему поскрипывала сорванная с верхних петель сенная дверь.

— Это тебе показалось, друг мой, — сказал комиссар, — земля стонет. Что поделаешь?

Но как раз в это время промяукала кошка, протяжно, жалобно, точно умоляя о чем-то.

— Ах, вот оно что, — сказал адъютант, — возьмем, возьмем, дорогая. Ну, иди сюда.

Он включил фонарь и протянул руку, черноголовой с белой грудью кошке, забившейся под стреху. Дрожа всем телом, кошка зарывалась в солому и мяукала. Костя, однако, ловко взял её за шиворот, и она покорно повисла у него в могучей руке, поджав хвост и задние лапы к передним.

— Давай в сумку, — заговорил с ней Костя. — Ты видать, хоть и умная, а всё-таки кошка. Зачем руку оцарапала?.. Лезь, лезь.

И он посадил кошку в немецкий трофейный рюкзак.



У ворот нас встретил Пидгайный и таинственным полушёпотом проговорил, показывая на хату, из которой мы только что вышли.

— Там кто-то есть, товарищ комиссар… Товарищ командир, честное слово, там кто-то есть. Мы всё время стояли у окна, когда вы… — Он помолчал, глотнул воздух и продолжал: — Плачет кто-то, пойдемте, — умолял он.

Вернуться и ещё раз смотреть только что виденное не хотелось.

— Это ты, наверное, кошку слышал. Мы её уже взяли, — сказал Костя.

— Нет, ей-богу, кто-то стонет.

Мы вернулись. В избу входили тихо, крадучись. Остановились на пороге.

— Кицю… кицю… — услышали мы слабый детский голос, — дэ ты дилась. Иды до мэнэ. Вже вси пишлы з витце. Иды до мэнэ, не бойся.

Засветил фонарь, и мы обнаружили под лавкой девочку. Она забилась за кадку с водой, заставила себя ведрами и закуталась с головой в большую желтую шубу. Откатили кадку, отставили ведра, и я осторожно взял девочку на руки. Она не билась, не вырывалась, а только запричитала:

— Не бейте меня, не убивайте, дяденьки, ведь вы же русские…

Горло мое душили спазмы. Я повернулся и быстро пошел к выходу, желая унести девочку как можно дальше от этой «мертвецкой». Девочка плакала.

— Ой, та куды ж вы мэнэ! Мамо, мамочка, вы моя ридная, куда воны мэнэ понэслы…

Я говорил девочке какие-то слова, утешал и прижимал ее горячую головку к своим губам.

— Ой, ой, — вскрикнула она. Видимо я причинил ей нестерпимую боль. — Ой, моя ручечка…

Девочка оказалась раненой в предплечье. Мы не стали расспрашивать, как она осталась в живых, да и вряд ли она смогла бы что-нибудь сообщить связно.

— Врача, быстро, — сказал я Косте.

В обе стороны колонны, переливаясь как эхо, покатилась команда: «Начальника санчасти к команди-и-ру-у…»

А девочка надсадно плакала и причитала:

— Мамо, мамо, визмыть з собою несчастлыву свою доню, чого мэнэ не убылы з вами…

Пидгайный тяжело вздохнул.

— Вот несчастье опять какое, — сказал он, заглядывая на девочку. Орлёнок беспокойно переступал с ноги на ногу. — Нет, — проговорил Пидгайный, скрежеща зубами, — пока фашизм не уничтожим, счастья детям не видать, ни счастья, ни жизни.

Подошел начальник санитарной службы и заговорил с девочкой на чистом украинском языке, который даже для меня зазвучал как-то по-особенному мягко, тепло, утешающе.

— Как тебя зовут? — спросил врач.

— Катруся, — доверчиво ответила девочка.

Врач сказал еще несколько слов, вероятно, самых простых и обыкновенных, какие говорят детям все взрослые люди с чистой и доброй душой, чтобы отвлечь их внимание от остро переживаемого горя. Девочка замолчала и потянула руки к врачу. Доктор бережно взял её от меня и понес к своим повозкам. Уже с полпути он крикнул:

— Кошка, в хате осталась кошка. Девочка просит принести её.

Спохватившийся в это время Костя впервые за всё время в Дубровке громко расхохотался и побежал вслед за врачом, осторожно придерживая рюкзак…

На окраине села Дубровки, на большом зеленом бугре возле дороги, вырос свежий могильный курган, новая братская могила, увенчанная дубовым обелиском с пятиконечной звездой. Звезду вырезали из консервных банок. Отгремел последний прощальный салют, на могилу возложили венки. Колонна тронулась. Партизаны медленно, обнажив головы, покидали пепелища осиротевшей Дубровки, её поля, луга и могучий необозримый лес. Он сурово и величаво приготовился сторожить покой тех, кто остался под курганом.