Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 57



— Было и у вас. Всегда было. Для Селиверстычей оно называлось «долг присяге». Для искателей правды (были и такие) — «Помазанник Божий», а для самодержавных черноземных хозяев — Самодержец Всероссийский. Только вы их в полку всех под один ранжир ставили. Революция его стерла, а заодно и с них кожу содрала. Теперь у каждого нутро его стало видно. Отсюда и разнобой.

Замолкаем. Я вдыхаю ночную радость сползающей с гор прохлады, а полковник сопит своим камышевым чубуком и что-то ищет в самом себе.

— А если Господь приведет вернуться, пожалуй, трудно мне «там» будет? — не то спрашивает, не то сам решает он.

— Трудно, полковник, ой как трудно! И, думается мне, тяжело.

Мы снова молчим, оба молчим по-разному. Ко мне молчание идет извне, из прозрачной тишины ночи, а к нему изнутри, от зудящих там голосов.

— Так, — резюмирует он, — значит, революция только шкуру содрала. Сердцевина та же. Хорошо-с. Ну, а кто-ж ее, революцию, сделал?

— Мы, господин полковник, мы с вами, интеллигенты российские, во всем нашем многоличии и многообразии. Мы.

***

Но я назвал эту главу «Девять помидоров». Значит, нужно досказать и о них. Помидоры эти созрели, и в день сбора первого урожая Андрей Иванович покрыл полотенцем поставленный «на попа» чемодан, а на него — тарелку и кружки. Дальше все пошло, как полагается. Помидоры порезали и пересыпали луком, густо, не по-итальянски, посолили. Спирт развели по-любительски, на 55 градусов, и позвали полковника.

Ах, вкусными оказались эти помидоры с собственного огорода Андрея Ивановича! Совсем не такими, какие нам каждый день в столовке дают… Те дрянь. С виду красивы, крупны, сочны, а вкуса нет.

Когда выпили по второй и по третьей, языки сами стали говорить и, конечно, пошли воспоминания. Это не диво. Водка всегда к ним располагает.

Но удивительно было то, что участник трех войн, много раз раненый, георгиевский кавалер, полковник стал вспоминать не о своих доблестных подвигах, а о ротном огороде, который он, будучи еще штабс-капитаном, развел со своей ротой экономическим порядком. Как и он, и солдаты любили и холили этот свой огород.

Мирный же колхозник Андрей Иванович, никогда на военной службе не служивший, вспомнил, как он, выползши ночью из своего подполья, перед приходом немцев, закатил через окно сельсовета полную горсть рубленых гвоздей из обреза в своего колхозного активиста.

— На прощанье ему, стервецу, — в пузо!

Ну, а я вспомнил рассказ А. П. Чехова «Крыжовник». Он теперь стоит в программе средней школы и его обычно весной, перед экзаменами, прорабатывают. Закончив проработку, учитель назидательно говорит:

— Вот, видите, каков капитализм! Человек всю жизнь на приобретение собственности истратил, и в результате пришлось ему кислым крыжовником наслаждаться.

Дети смотрят на учителя и про себя думают:

— Дурак ты, дурак! Не знаешь, что за вкусная вещь кислый крыжовник! Плохо только, что на базаре блюдечко рубль стоит, а украсть его негде…

Учитель тоже думает в это время:

— Как кончу уроки, надо бежать за город на наш коллективный огород, капусту поливать… Эх, был бы свой огородик!

Эх, думаю и я, жаль, что мне далеко до Чехова! Не смогу я вот этого продолжения к его «Крыжовнику» написать.

…Барак наш, куда я попал, выписавшись из госпиталя, как на подбор, весь русский и мало того, что русский — высококвалифицированный. Обитает в нем и доктор из Умани, и экономист гигантской новостройки в Средней Азии, и главный инженер Камчатских аэродромов, и изобретатель из Праги, говорящий на восьми языках… Это все народ семейный, а в холостяцком отделении три капитана и два полковника из Белграда. В этом городе, как известно, русских эмигрантов ниже капитанского чина не бывало. Над их помещением надпись: «Самцы». По-сербски это значит, кажется, — холостяки. Западно-славянских языков я не знаю, но судя по тому, что иноки этой обители редко ночуют в ней, думаю — надпись правильная.

Зато все семейные всегда ночуют дома. Это могу удостоверить под присягой. Знаю. Перекличка идет всю ночь. Лежу, слушаю: вот наследник экономиста Феличе-Вася подал свой зычный голос… Вас удивляет его странное имя? Очень просто: два раза крестили младенца, и по-православному в нашей лагерной церкви и по-католически у итальянцев. Для верности, а кроме того, в лагере новорожденным дают полное приданое от ИРО, а уж о наших южных итальянцах, более католиках чем сам Папа, и говорить нечего: позаботятся о спасенной душе. Хотели еще к баптистам снести, но оказалось, у них не крестят.

Так вот. В ответ на православно-католические возгласы тотчас изобретательская супруга отзовется:

— Марья Петровна, уймите свое чадо!



Но экономистиха — человек новый и славянизмов не одобряет:

— Это у вас, извиняюсь, может быть, чады, а у меня даже наоборот — дитю!

Другие-прочие в эту дискуссию вступят… Ну и пойдет на всю ночь… Народ, ведь, у нас в бараке высоко интеллигентный. Кроме того, по лагерям мы все уже пятый год циркулируем и вполне вросли в ировскую демократию, даже должности хорошие занимаем: изобретатель — переводчик при директоре, инженер киношку крутит, а экономист — куда выше: продуктовый кладовщик! Сами понимаете, что это значит! Не какой-нибудь подметайло, что за 12 долларов в месяц весь день с совком по лагерю фланирует. Это самцам-полковникам подстать или там какому-нибудь профессору философии… А мы все высококвалифицированные!

Вот и утро. Дивное, ясное, блещущее утро в Италии — стране красок и звуков. Ее славные традиции и нами восприняты.

— Addio la bella Napoli… — затягивает инженерша.

— Выходила на берег Катюша… — вторит ей экономистиха.

— Журавель, мой журавель, журавушка молодой! — подхватывает пара вернувшихся из ночного похода самцов-капитанов, а из запертой ушедшим хозяином-доктором клетушки потрясающий хрип радио сообщает о ходе футбольного матча в Милане.

— Ты бы садился работать, — пилит меня жена, в «Часовой» очередной очерк пора послать, да и в «Нашу Страну» тоже…

Умная у меня жена, всегда напомнит во-время. Сажусь и пишу.

— Тут у тебя не совсем ясно, — заглядывает она мне через плечо, — смотри: «Журавель в современном понимании служит катюшей в Наполи». Проще надо, популярнее…

— Да, конечно, надо проще… Умная у меня жена, деликатная и тонкий критик. Только я лучше почитаю. Кстати, Ариадна Владимировна Вилльямс свою чудную книгу о Пушкине прислала… Такая добрая…

— Широка страна моя родная…

— Санта Лючия, а дальше не знаю.

Как это у них складно получается. А вот Тыркова-Вилльямс чушь какую-то несет: «в Шикиневе Шупкин встрелил Теспеля»… Откуда она их взяла? Ах да! Пушкин — Пестеля… Пожалуй, я лучше погуляю…

— Лоллюшка, — спрашиваю я сына, — ты целый день бегаешь, скажи, где здесь поближе тихое место?

— Очень просто, — отвечает тот, — у соседа Джузеппе в его саду.

— Но он не пустит! Там его оранжи…

— Как это не пустит, — снисходительно улыбается сын, — я его Бенно вчера нос в кровь разбил. А ты — не пустит!

— Так вы же враги теперь…

— Ничего подобного — лучшие друзья! Завтра через горы в Сорренто вместе пойдем… Собирайся!

Пришли, и Бенно отпер нам ворота. Хотя на нем была только одна штанина и умывался он, вероятно, в последний раз лишь в день Всех Святых, при их общей помощи, т. е. месяцев пять назад, но его протекция стоила больше, чем письмо Леона Блюма о реквизированных липарийцах. После нескольких его слов, вернее, шипения с присвистом, именуемого неаполитанским наречием благородного языка Тассо, папа Джузеппе поставил на землю корзину со свежими синеватыми фигами и произнес почти по-итальянски:

— Пер пьячеге, синьор джорналисто, весь мой сад ваш! Вы можете отдыхать в нем, гулять, вдохновляться вашими высокими мыслями и писать… Жест, сопровождавший эти слова, был достоин Людовика XIV, показывающего Версаль инфанте Кастильской.

— Даже писать! Вы добрее, чем Сан Пьетро у райских дверей, расшаркиваюсь я, загребая ногой историческую пыль Везувия. В Италии, ведь, все историческое. Штаны падроне Джузеппе — на этот раз обе штанины — явное тому доказательство. Могу я поместиться в том углу, в тени ваших чудных оранжей?