Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 57



— В чем дело, синьор? — обращаюсь я к твердо укрепившемуся в своем бункере торговцу газоттой.

— Политическое событие, — дремотно отвечает он, — в Турине полицейский ранил любовника своей жены…

— Но ведь это, так сказать, локальная акция, мы же в Риме…

— Грохот политических событий раскатывается по всей стране. Ждут выступлений коммунистов. Нужно охранять парламент.

— Да, конечно, нужно защищать депутатов от их избирателей, но как мне теперь проскочить к понте Гарибальди?

— Идите вон в тот двор, синьор, через него попадете в другой, а оттуда к Пантеону. Дальше спросите.

Милый народ итальянцы! Всегда помогут иностранцу. От Пантеона к мосту я дорогу знаю.

Я люблю Пантеон больше, чем какой-либо из храмов Рима. Он всегда пуст и тих. Редко-редко подъедет к нему авто с туристами, и даже их крикливый гид умеряет свои словоизвержения под держащим тяжесть двух тысячелетий куполом.

«Марк Агриппа — Неведомому Богу», гласит надпись на его фронтоне. Два тысячелетия ее не стерли. Она жива. Бог остался столь же неведомым человеку, как неведом Он был Марку Агриппе, выстроившему Ему этот храм. Марк Агриппа был сенатором и префектом Рима веков.

Что строят сенаторы и префекты Рима дней, огородившись танками и пулеметами?

Я медленно обхожу циркульный зал храма Неведомому. Иду мимо ряда ниш. В веках там стояли статуи укутанной покрывалом Изиды, нерушимо хранившей тайну Праматери всего сущего, загадочных судий человеческих жизней в обвитых мудрыми змеями тиарах, радостного Юноши с овцой на плечах.

К ним приходили. Их вопрошали.

Теперь в этих нишах разместились пышные гробы с истлевшими костями.

К ним никто не приходит и ни о чем их не спрашивает.

Через круглое окно в вершине купола видно вечно безмятежное небо. Оно молчит.

Из сумрака храма я возвращаюсь в свет дня. По площади с грохотом ползет танк.

17. «Русский клич»

— Господа! Уважаемый докладчик нам только что блестяще и всесторонне осветил всю глубину творчества Достоевского, но преклоняясь перед почтенным профессором, я все-же позволю себе внести некоторые дополнения. Совсем коротко, господа! Не беспокойтесь!

Дмитрий Семенович Товдин смахивает улыбку со своего подвижного, остренького личика и, придав ему комично глубокомысленное выражение, прогуливается по эстраде. Публика замирает, готовясь прыснуть смехом. Она знает своего любимца — злободневного куплетиста, рассказчика и конферансье.

— Итак, — поднимает палец Товдин, — недостаточно освещена современность Федора Михайловича Достоевского. Время позволяет мне коснуться вопроса лишь бегло. Я отмечу только созвучие названий его произведений с темами наших дней, именно наших, дипиевских, господа, наших! Каков провидец! И нас, вот нас, здесь сидящих, ухитрился увидеть.

Некоторые из занимающих кресла и скамьи Собрания, в этот вечер чествования памяти Достоевского, начинают посматривать на эстраду с опаской: а вдруг сей час меня продернет, подлец… Язык у него, как шило… и в мешке достанет!..

— Начнем с «Преступления и наказания» — вечная тема. Нашкодил, так сказать, а я тебя, голубчика — цоп!.. И сам не знаешь, за что! Вот и у нас, в доме на Виа Тассо, то же. Сидит это человек, вернее дипивец, и режет табачок… Ну, какое же, кажется, в этом преступление? Табак — не старуха-процентщица, его без греха резать можно… Нарежет кило три и тащит на базар. Вот, думает, честным трудом на пол кила мордоделки, колбасы этой, заработаю… Мечтает, а его — хлоп! Ты, говорят, распространиерная твоя душа, на свободу нашей освобожденной страны посягаешь! «Преступление». Заберут три кило табака (ведь это на три тысячи лир выходит!), да и самого в каталашке ночь продержат. «Наказание». Ну, как-же не провидец Достоевский?

Вся публика сочувственно ржет. Кто не грешен в резке листового табака для прокормления своего бренного дипиевского тела!

— И дальше… Возьмем «Бедных людей». Разве их без гениального провидения угадаешь? Сам ведь у него пачку долларов пальца в три видел! Думал — богач. Ан — нет!

Кое-кто начинает поеживаться. Кое на кого уже поглядывают.



— Стоишь это где-нибудь, — продолжает Товдин, — где на бедность подают… Ждешь часика три… вдруг, видишь: он самый из кабинета выходит и здоровенный тюк тащит… на бедность, значит… Ну, если бы был богачом, разве такую тяготу поволок бы?

Не в бровь, а в глаз кое-кому! Вот шельма Товдин!

— Или «Идиот». Исключительно современное и всеохватывающее произведение, подлинно, как докладчик сказал, всечеловеческое! Кто он — идиот этот? Да тот, кто надеется, что его в эмиграцию, примерно хоть в Аргентину, вывезут… Ну, не идиот ли? Как по-вашему?

Здесь уж острие сатиры жалит в самое сердце Мы все записались в Аргентину, но получают визы через Синодальный Комитет почему-то сербы… Почему? Председатель Комитета свято хранит разгадку этого трудного ребуса.

Зал дружно грохочет аплодисментами. Товдин раскланивается.

— Еще лишь два слова, господа. Закончу свое внеочередное сообщение цитатой из другого русского классика: «Над кем смеетесь? Над собой смеетесь!»

Сатирик Товдин был неизменным заколачивателем последнего «гвоздя» на еженедельных вечерах-концертах в Русском Собрании Рима.

Князь С. Г. Романовский и автор этих строк столь же неизменно начинали их докладами на тему русской культуры, средину составляли музыканты, певцы из обитателей лагеря Чине-Читта и общежития на Виа Тассо. Душой и организатором этих вечеров был секретарь Собрания А. Н. Саков. Зал всегда бывал полон.

Были ли они только развлечением томящихся от скуки дипийцев?

Вряд-ли. Прежде всего потому, что в напряженной обстановке тех дней, скуке, ностальгии не было места. Вернее будет предположить, что их успех был обусловлен общественным инстинктом, неразрывным с жизнью людей даже в дипийно-нечеловеческом состоянии.

Характер сатиры Товдина был идентичен направленности советского анекдота: и в одной и в другом был выражен протест «угнетенных и оскорбленных», но бессильных защитить свое человеческое достоинство. В этом таился и секрет их успеха.

От Чине-Читта до Собрания часа полтора езды. Назад — еще больше. Вечером чине-читтинский трам ходил реже, и его ждали подолгу, порою под дождем. Но ехали. Влекло. Что? Не высокое качество выступавших артистов. Его не было и не могло быть. Тянуло иное — стремление почувствовать, осознать, назвать себя своим русским именем, отнятым, брошенным, поруганным и растоптанным.

Это чувствовалось и ощущалось всеми, но было осознано не многими. Оформление этого сознания проявило себя на трех страничках печатанного на машинке текста под заголовком:

«Русский Клич».

В 1946 году в Риме не получалось ни одной русской газеты. Их не было тогда в Европе. Мельгуновские сборнички и «Русская Мысль» стали выходить позже. Изредка попадали случайные, сильно запоздалые номера «России», а возникшие в германских лагерях гектографические выпуски совсем не доходили.

— Сможете вы к пятнице дать статью? — обратился ко мне А. Н. Саков, секретарь Русского Собрания.

— Куда? На сколько строк? — воспрянул я, как кавалерийский конь при звуке трубы. Давно, давно не слышал я этих магических для каждого подлинного журналиста слов.

— Попробуем выпустить журнал… Ну, пожалуй, сказать журнал будет слишком громко… так, что выйдет. На гектографе…

Вышло через неделю три печатных листика под заголовком «Русский Клич».

— Не слишком ли громкое название?

— Нет. Почему же? Ведь Москва от копеечной свечки сгорела. Это не только пословица, но реальный неоспоримый факт.

Так прозвучал «Русский Клич» — первый русский журнал, вышедший в Вечном Городе. Он был слаб. Еле слышен. И все-же на него тотчас-же откликнулись другие русские голоса.

Инициаторами, создателями, организаторами, типографами и экспедиторами новорожденного были А. Н. Саков и Н. Э. Вуич, «старые» эмигранты, уже пустившие прочные корни в почву Рима. На их голоса тотчас откликнулись «новые» и с Монте Верде, и из дома на Виа Тассо, и из рассеянных по всей Италии лагерей, и из Бог весть каких еще углов, по которым спрятались русские люди, не смевшие подать из них своего русского голоса.