Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 76 из 125

Ланни был как раз у Робинов, когда из Нью-Йорка пришла волнующая телеграмма. Ганси приглашали выступить в апреле в Карнеги-холл; ему заплатят пятьсот долларов — его первый в жизни заработок. Когда они остались одни, Ганси испуганно посмотрел на друга и сказал: — Бесс как раз исполнится восемнадцать.

— Очень хорошо, — отозвался тот с улыбкой. — Так в чем же дело?

— Как мне быть, Ланни?

— Не уступать им. Помнить, что вы такие же люди, как и они; они важничают только оттого, что вообразили себя особенными.

— Ах, если бы вы тоже поехали! — воскликнул молодой виртуоз.

— Не давайте им запугивать вас! Не так страшен чорт, как его малюют.

Утром накануне рождества Ланни и Курт прибыли в Штубендорф. В этом году Эмилю не удалось получить отпуск: на очереди был другой офицер. Отсутствовали также и обе вдовы-арийки, так как сестра Курта гостила у родных своего мужа, а невестка — у своих родителей. Итак, праздник прошел тихо, но весело благодаря локарнским настроениям. Польша тоже подписала договор, и обе страны старались ужиться друг с другом. Возобновилась торговля, существовать становилось легче.

У Ланни бывали серьезные разговоры с отцом Курта. Господин Мейснер очень постарел, но его ум сохранял прежнюю живость, а то, что он говорил о своем фатерланде, всегда интересовало Ланни, хотя в то же время и смущало, так как подтверждало мнение его консервативного отца и революционного дяди о том, что основные требования Германии и ее соседей непримиримы. Ланни еще не встречал в Штубендорфе человека, который не мечтал бы вернуться в лоно Германии и не считал бы теперешнее соглашение временным. Но попробуйте сказать это поляку или французу!

Был в Штубендорфе и Генрих Юнг; он утверждал, что знает, как осуществить это «возвращение в лоно». Адольф Гитлер-Шикльгрубер вот уже год как вышел из тюрьмы; он реорганизовал возглавляемое им движение и неустанно продолжает вести пропаганду. Прочел ли Ланни написанную Гитлером в тюрьме книгу, которую Генрих послал ему в Жуан-ле-Пэн? Да, прочел. Ну и каково его мнение? Ланни ответил возможно вежливее, что, разумеется, идеи господина Гитлера изложены в ней очень ясно. Этот ответ удовлетворил молодого лесничего; он не мог себе представить, чтобы кто-нибудь не преклонялся перед вдохновенным фюрером грядущей Германии. И его небесно-голубые глаза сияли, когда он сообщил Ланни, что сейчас великий человек удалился от дел и пишет вторую часть своего шедевра. Как только эта часть выйдет, Генрих сочтет своим долгом сейчас же выслать ее в Жуан-ле-Пэн.





Но истина заключалась в том, что Ланни с большим трудом одолел и первую порцию этого шедевра. Книга называлась «Мейн кампф», то есть «Моя борьба» или, символически, «Моя война». Однако автор отнюдь не собирался понимать ее символически, — его книга в самом деле была объявлением беспощадной и непрерывной войны всему существующему миру. «Моя ненависть» было бы более подходящим заглавием, размышлял Ланни, или «Мои ненависти», ибо Гитлер ненавидел столь многое и столь многих, что если составить список, то все превратится просто в буффонаду. Ланни представлял себе Гитлера таким, как его описывал Рик: человек без определенных занятий, неудавшийся живописец, завсегдатай ночлежек, одержимый бредовыми идеями и начитавшийся всякой дряни; в голове у него все перевернуто вверх ногами. Ланни не был психиатром, но ему казалось, что здесь налицо особая комбинация фанатика и скомороха. Ланни никогда до сих пор не приходилось встречать человека подобного склада, но он соглашался с Риком, что таких людей сколько угодно в любом сумасшедшем доме.

В воспаленном мозгу автора «Мейн кампф» жил образ рослого, длинноголового, длинноногого, сильного человека, белокурого и голубоглазого, которого он называл «ариец». Это было тем нелепее, что сам Гитлер был среднего роста, брюнет, круглоголового альпийского типа. Арийцев же из его бредовых видений просто не существовало в Европе, так как немцы, подобно остальным племенам, смешивались с другими народами и варились в общем котле, по крайней мере, тысячу лет. Гитлер заимствовал свои фантазии из вагнеровской версии мифа о Зигфриде, а также у Ницше, который, как известно, сошел с ума, и у Хоустона Стюарта Чемберлена, которому и сходить-то не с чего было. Этот культ арийца и явился обоснованием его ненависти ко всем другим разновидностям человеческого рода. Ланни представлял себе этого посаженного под замок непризнанного гения-психопата, этот ум, близкий к безумию, этого маниака. Сперва он сидел в общей камере, но остальные двадцать заключенных не в силах были вынести его разглагольствований, и его перевели в другую камеру, где он диктовал свой бешеный бред одному терпеливому и преданному единомышленнику. Так как он называл себя патриотом, то тюремные власти разрешали ему, хотя он и спятил, жечь свет до полуночи; и вот он сидел, источая столь жгучий яд, что должна была бы, кажется, расплавиться сталь пера и вспыхнуть ярким пламенем бумага. Начиная с апреля и кончая последней неделей перед рождеством, он не переставая плевался ядом, потом собрал все плевки воедино — и получилась книга. Один из его друзей, католический священник, выправил эти излияния, стараясь придать им хоть какой-нибудь смысл, после чего книга была выпущена в пятистах экземплярах. Ланни Бэдд честно старался дочитать ее до конца, и все время в голове его жила неотступно одна и та же мысль: «Господи, что стало бы с миром, если бы этому субъекту дать волю!»

Но самым странным образом подействовала эта книга на человека, который в течение двенадцати лет являлся для Ланни как бы воплощением всего, что было лучшего в Германии. Ланни передал книгу Курту потому, что его об этом просил Генрих, и, кроме того, ему казалось, что Курту она будет интересна, как примеру умственной аберрации. Однако оказалось, что бывший артиллерийский офицер прочел книгу с глубоким интересом. Хотя он и соглашался со многими критическими замечаниями Ланни, но соглашался как-то наполовину и со столькими оговорками, что они почти переходили в защиту Гитлера и его теорий. Пусть этот человек ненормален, но он германец, а германскую ненормальность в состоянии понять только немцы. Правда, Курт этого прямо не говорил, не говорил этого и Ланни, так как больше всего на свете боялся задеть друга; но такое именно впечатление он вынес из их спора о национал-социалистском движении и его только что вышедшей библии.

Ланни замкнулся в себе, он вынужден был признать ряд тягостных фактов. Да, Курт ненавидит евреев; отрицать это дольше бесполезно. Ланни заметил, что Курт всегда находил какую-нибудь новую причину бранить евреев, всегда делал за все ответственными именно евреев. Из года в год Курт отказывался бывать в доме «спекулянта Робина», так как он «наживался на страданиях германского народа».

Ладно, Ланни мог понять такое чувство. Но вот двоюродный брат Курта, тоже приехавший в Штубендорф на рождественские праздники, как-то сказал за обедом, что и он спекулировал на марках во все время инфляции. — Теряют-то на этом иностранцы, — сказал он, — так почему бы немцу на этом не нажиться? — И Курт не вышел из-за стола, не стал менее любезен с этим белокурым арийским спекулянтом! Ланни промолчал, он был ведь только гостем, а не блюстителем арийской морали,

Курт беседовал о новой партии и ее делах с молодым лесничим, а Ланни сидел тут же, слушал и принимал к сведению. Генрих сообщил, что глава движения — фюрер — выпущен из тюрьмы, он дал обязательство держаться в своей партийной деятельности строго легальных методов.

При самой большой скидке на оптимизм Генриха было ясно: опасное движение расширяется, а заключение в тюрьму основателя партии только способствовало росту его авторитета. Белокурый студент лесного института, приехав домой на каникулы, стал распространять среди своих друзей, особенно среди молодежи, нацистские листовки; он приглашал молодых людей к себе, втолковывал им новые лозунги и формулы, и теперь Штубендорф стал мощным и активным «гау», а Генрих— гордым и пылким гаулейтером, или районным начальником.