Страница 26 из 32
Решили пробиваться.
Сначала дивное гладкое шоссе. Поворот – и мы на проселочной дороге. И на какой еще! Рытвины, колдобины, ухабы, ямы, поваленные сосны, сучья. Анна Андреевна умолкла. Хотя Геннадий Матвеевич вел машину очень осторожно и искусно, нас трясло и то и дело подбрасывало. Корней Иванович предложил, назло ямам, каждый раз после встряски улыбаться, но, кажется, это не удавалось даже ему.
– Может быть, лучше пройти пешком? – спросила Анна Андреевна.
– Конечно! – закричал умный Женя. – Тут какие-нибудь пять километров! Добежать можно.
(Анна Андреевна так же в состоянии пройти пять километров, как поднять на плечи дом.)
…Но вот, наконец, последний бугор взят, последняя колдобина объехана и впереди асфальт. Перевели дух. А вот и наши ворота, и цветы, и лес. Мы вышли. Другой воздух. Другой климат. Океан прохлады. Может быть, стоило мучиться!
Вдвоем с Анной Андреевной мы пошли по тропинке вглубь сада – вернее, леса! – и сели на лавочку под высоченными соснами. Птицы поют. Тишина. Легкий ветер качает ветви, и тени плавают по яркой поляне. Анна Андреевна первая увидала белку, вьющуюся вокруг ствола: вокруг и вверх, вокруг и вверх. И ее полет на другую сосну.
– Ртуть, – сказала Анна Андреевна.
Потом:
– Быстрая, как тень.
Потом:
– Здесь преступно хорошо.
Корней Иванович пришел звать нас обедать. Он старше Анны Андреевны, но ходит гораздо легче, свободнее, чем она, быстро, уверенно, без одышки. Когда она похвалила лес и сад и кленовую дорожку перед домом, он стал убеждать ее поселиться у нас на лето. Показал комнату внизу, с видом на сиреневый куст, где ей было бы хорошо. Анна Андреевна благодарила и обещала подумать. За обедом, когда Корней Иванович стал расспрашивать ее о здоровье, она рассказала о своем посещении литфондовской поликлиники. Врач, она фамилии не помнит, глядя в ее карточку, начал с допроса: «Вы кто – мать писателя или сами пишете? Сами? А почему вы из Ленинграда сюда приехали лечиться? В Ленинграде ведь тоже есть Литфонд».
После обеда мы поднялись в кабинет Корнея Ивановича. Анна Андреевна села на диван, надела очки, и я подала ей тетрадки. Она прочла «Поэму» всю целиком, с новыми строками и строфами, а потом, без промежутка, – «Письмо к NN».
Корней Иванович бурно хвалил «Поэму» и новые строфы, сказал, что они с такою естественностью введены в текст, будто всегда тут и были. Тогда Анна Андреевна, лукаво поглядев на меня, спросила у Корнея Ивановича, как он думает, нужно или не нужно «Письмо к NN»?
– Необходимо! – ответил Корней Иванович к полному ее удовольствию. А я промолчала.
Анна Андреевна решила зайти к Пастернаку. Я с ней. Корней Иванович пошел провожать нас.
По дороге Корней Иванович опять заговорил о «Поэме». Он сказал, что вещь эта проникнута необыкновенно острым чувством истории. Что она о главном. Что это – трагедия времени, того и нашего. Что не любить ее невозможно. Что она заставила его дышать воздухом 13-го года.
Мы проходили мимо длинного фединского забора. Корней Иванович предложил зайти к Федину, посмотреть на японские чудеса у него в саду.
Зашли. Константин Александрович поспешил к нам навстречу. На нем была какая-то великолепная парчовая куртка. Повел нас по саду. Его молчаливый зять перекапывал клумбу, Нина что-то полола. Варенька, с косичками и живыми глазами, увидев Корнея Ивановича, взвизгнула и бросилась ему на шею. Константин Александрович вел нас куда-то вглубь. «Как живете, Лида?» – спросил он на ходу. «Отлично», – ответила я. Мы сели на скамью. Перед нами было розово-белое цветущее дерево, а за ним еще и еще его белые японские сестры. Анна Андреевна смотрела на них в молчаливом благоговении. Когда Варенька, Корней Иванович и Константин Александрович заговорили о чем-то своем, она сказала мне, показывая на белое деревце:
– Словно в нем живет белая ночь.
Корней Иванович вспомнил, что кто-то должен к нему приехать из города, и заспешил домой, а Константин Александрович пошел проводить нас до ворот пастернаковской дачи. У калитки откланялся.
А мы вошли во двор.
Пусто. Ни цветов, ни деревьев, один огород. И в глубине – коричневая мрачная дача. Дом беды.
Мы пошли по дорожке к дому. Анна Андреевна тяжело опиралась на мою руку. Трудно она стала двигаться.
На крыльцо вышла какая-то женщина. Крикнула нам издали: «никого дома нет!»
– Передайте, что была Ахматова, – громко сказала Анна Андреевна, и мы пошли обратно.
А потом машина в город, – на этот раз без всяких приключений. Когда мы переезжали через пруд, освещенный закатом, Анна Андреевна произнесла четыре строки из своего стихотворения Борису Пильняку:
Так это тот самый пруд! (Пильняк жил в Переделкине.) Теперь уж мне от этих строк не избавиться. Я всегда буду повторять их на этом месте. Каждый раз.
У Анны Андреевны был вид утомленный, и она всю дорогу молчала. Только выходя из машины в ордынском дворе, сказала мне:
– Поблагодарите хорошенько Корнея Ивановича за прекрасную прогулку, за его приглашение и слова о «Поэме»… Как эти Чуковские умеют говорить о стихах!.. А вы поняли, я надеюсь, что Борис Леонидович и Зина были дома, когда мы пришли?
Я мотнула головой с удивлением.
– Ну нельзя же быть такой простодушной! Оба дома, уверяю вас. Ну конечно же! И он, и Зина. Просто не захотели принять нас.
11 июня 55 Опять за последние дни самое сильное впечатление – встреча с Анной Андреевной.
И с «Поэмой». И со стихами – старыми, сороковых годов, но для меня новыми.
Была у нее 9-го вечером. Скоро на несколько дней она переезжает к Л. Д. Болыпинцовой, т. е. к Любочке Стенич49, в Сокольники. Там хорошо, большая квартира и деревья под окнами, но пятый этаж и нет лифта – значит, поднимется раз и окажется взаперти безвыходно… А сюда на время приезжает Алеша Баталов.
Начали мы не со стихов, а с Дрезденской галереи. Пришла Наталия Иосифовна – элегантная, моложавая, молодая. Рассказала о своем визите к Заславскому. По неопытности своей[101] она не поняла сразу, как сразу поняли все мы, что запрещение посещать галерею детям до 16 лет исходит не от администрации, а от «вышестоящих организаций». И пошла к Заславскому объясняться, воображая, будто этого холуя можно переубедить.
Старый лицемер немедленно вскарабкался на высокие моральные позиции:
– У меня сын 14 лет, очень чистый мальчик. И я не уверен, что ему следует показывать Дрезденскую50.
Таково отношение к искусству воинствующего и правительствующего мещанства. Управдомы, инструкторы ЦК комсомола – наверное, думают так же. Пригородные молочницы, мед-и культработники тоже не отстают. «Венера» Джорджоне в их восприятии непристойное зрелище.
Я ждала гнева Анны Андреевны, и гнев разразился.
Заговорила она негромко и раздельно, как всегда, когда ею владеет негодование. Голос тихий, медленный, и чем сильнее бешенство, тем тише голос.
– Я уверена, что этот чистый мальчик с пятилетнего возраста слышит один только мат, – сказала она. – А что же нам делать с Эрмитажем? Рембрандт, Рубенс, Тициан? – Она перевела дыхание. – Ведь туда на экскурсии толпами водят этих чистых мальчиков с утра до вечера! А Русский музей? «Фрина» Семирадского? А греки, которые богов своих изображали нагими?.. Считать наготу непристойной – вот это и есть похабство. Она с брезгливостью повела плечами. Скоро Наталия Иосифовна ушла. Чуть только мы остались одни, я вынула из портфеля и разложила на столе «Поэму». Анна Андреевна, нисколько не удивившись, вынула из чемоданчика свой экземпляр. Она сидела на краю постели, я на стуле. Продиктовала мне новую строфу в «Примечания» («Всех наряднее и всех выше, / Хоть не видит она и не слышит, / Голова madame de Lamballe») и добавления к «Решке»[102]. Диктуя строфу о мадам де Ламбаль, сказала:
100
«Все это разгадаешь ты один» – БВ, Тростник, а также см. «Записки», т. 1, № 18.
101
См. 45.
102
Строфа о madame de Lamballe впоследствии из «Примечаний» была перенесена Анной Андреевной в первую часть «Поэмы»: в Интермедию «Через площадку»; добавления же к «Решке» были, судя по рукописи, сделаны ею не к строфам, а вставлены в прозаическую ремарку.