Страница 33 из 44
На следующий день после отъезда инспектора учитель отправился на ферму. За коровами ходили солдаты из хозвзвода. Маал и Гооп курили трубочки у крыльца, усевшись на корточки. На корточках варвары проводили большую часть дня. Бывший руководитель учебной части, большой знаток и любитель варварства, сбежавший через семь месяцев, пояснял учителю, что это поза метафизическая, молитвенная, что варвар в этой позе напряженно удерживает связи между предметами, сохраняя мир от распада. Откуда он это взял — не объяснялось: темно намекал, что указание на это есть в «Саине» — мифическом варварском эпосе, которого никто не слышал, только в горах остались два сказителя, помнящие три песни, но так как петь их можно было только при западном ветре, в определенной фазе луны… Варвар больше всего делает, когда ничего не делает, учтите это, говорил завуч, собственно, и драпанувший после того, как на него, утопавшего в болоте, неподвижно, сидя на корточках, полчаса смотрел Яук. На крики завуча прибежали солдатики, кое-как вытащили, хотя еще бы чуть — и был бы повод присвоить колонии его труднопроизносимое имя (он, как это называлось в первом поколении, «взошел» из Латинской Америки). Яук на дознании показал, что была пятница третьей луны — священный день, начальник; в этот день никакое действие нельзя, в особенности на болоте. Религиозное обоснование находилось у варваров на любое дело, в том числе на попытку изнасилования волонтерши-медсестры. После этого учитель категорически прикрыл волонтерство — жалкий, чего уж там, извод былой пассионарности. В первом поколении все еще верили, что удивят дряхлый мир и построят в джунглях рай, во втором надо было эту веру заменять, и народились волонтеры с их истерикой: у самих дома больные старики, но лечить своих — разве миссия? А любить себя за что-то было нужно, без этого уже не могли: диаспора пять веков любила себя за то, что она диаспора, джугаи в первом поколении гордились тем, что перестали быть хеграями, а этим что досталось? Пошло истерическое самопожертвование, и Гаак напал на девочку семнадцати лет, некрасивую, слабенькую, — как женщина она его, разумеется, не привлекала, чистый садизм. Учитель тогда впервые применил оружие, в чем не раскаивался. Гаак, однако, не обиделся и даже, кажется, на пару дней зауважал. Самое же удивительное, что и с простреленной ногой он отказался покидать колонию: какие горы, начальник? Я инвалидный теперь! В горах-то надо было либо стрелять, либо пасти скот, а тут он прекрасно себя чувствовал. Что напал — извини: мы люди горные, у нас в третью луну бывает особый пост баабах. Каждый вечер надо. А что остальные не соблюдают — так извини, начальник, вырождается народ. Совсем ваши затеснили. Древние обычаи кто блюдет? — только наш гааковский род, от первосвященника Гаабаха. Убил бы своими руками, но сообщество взбунтовалось: мы не для того спонсируем колонию, чтобы учитель распускал руки. Дело учителя — учить.
Он не знал, как их учить. Что было сейчас сказать Маалу и Гоопу, курящим у крыльца? Методики для обучения варваров не существовало, ибо само пребывание в колонии, устроенной захватчиками, считалось у них позором. Как во всяком архаическом сообществе (тоже дурацкий термин, ибо архаика предполагает модернизацию, а варвары намеревались оставаться варварами вечно), позор этот был уделом двух категорий, двух крайностей: сюда могли отправляться либо изгои, туда им и дорога, либо привилегированная и втайне ненавидимая каста: паханы, воры. Их, разумеется, чтили и все такое, но в лесах и на горах не любили, нет. Бааф мог сколько угодно грозиться, что, если не прибавится мяса, он уйдет — куда бы он ушел? Пристрелил бы первый пастух из настоящих партизан. Разбойника уважали для виду, потому что боялись, а так-то он был личность презираемая: уважали только бойца, убийцу, истинного зверя, каким был Baa-Сим, пристреленный в прошлом году. И пристрелили-то его по-дурацки, когда этот отважный воин, горный барс, грабил храм; то есть и тут не было доблести. Учитель давно знал, что научиться от варваров ничему нельзя, что всякие ожидания варваров — великая глупость, что собственное их варварство — давно уже пустая оболочка, в которой все выедено червями, да и было ли? Ведь варвар — всего-навсего тот, кто в любой ситуации делает наихудший выбор, и никакой великой культуры, никакой связи с природой за этим нет. Разве в том смысле, что природа тоже из всех вариантов выбирает самый ползучий.
После бессмысленного разговора: «Доброе утро, начальник! Вот работаем, начальник!» — и все это не поднявшись даже для виду, — учитель отправился в классы. В первом занимался Туут, личный его ординарец и камердинер, взятый в услужение не потому, что умел услужить, а потому, что иначе бы его забили. По-хорошему надо бы увозить его. Он точно не жилец, в любом бою убьют первым. С чего, однако, мы взяли, что спасать надо слабейшего? До этого дорос прогресс, это и губило сейчас так называемую цивилизацию, отпадением от которой так гордились джугаи. Учитель не хотел брать Туута, Туут был ему противен — в особенности липкой услужливостью, грубой лестью, откровенной трусостью (до сих пор ничего не мог с собой поделать, обильно пускал газ при виде Баафа). Учитель с трудом удерживался от того, чтобы Туута поколотить: он ронял посуду, прожигал утюгом одежду, однажды при попытке сготовить учителю настоящий саамат (настоящий, учитель! Такой, как в джунглях! Эти все не умеют, а мы родом повара!) чуть не сжег избу… Еще один волонтер, очкарик из провинциального университета (три факультета, сто тридцать человек, научный центр, ты что!), уверял, что именно с этих слабаков и начнется великая культура: «История показывает, это, что культуру делают, это, отвергнутые варварами маргиналы, они единственные, так-скть, у кого мотивация к окультуриванию». Как все теории, эта вырастала из личного опыта — должно быть, били в детстве, он и придумал, что изгои движут миром, тогда как от изгоев толку еще меньше, чем от пассионариев. Чумоход и есть чумоход. Куда Туут сдвинет мир? Мир движут те редчайшие одиночки, которых травят вовсе не за слабость и тупость, а превентивно, чтоб не выросли, не набрались сил и не поставили раком существующий миропорядок; и им травля только на пользу — вырастают приличные люди, но не среди варваров же. Среди варваров, кажется, был такой один, и его бы спасти… его бы… но об этом будет еще время подумать.
Туута учили решать задачи. Как все варвары, он не мог сосредоточиться ни на одном предмете долее, чем на пять минут, — у детей это к семи годам проходит, у варваров никогда, и это-то пытаются выдать за родство с природой, тоже вечно пребывающей в движении. В случае Туута к этой хронической рассеянности прибавлялась неуместная туповатая игривость, которой он надеялся расположить учителей к себе. Два яблока да три груши, сколько всего тебе дали? Учитель, я не люблю груши! Я люблю цитсы, учитель! Цитса — ты знаешь, для чего хорошо цитса? От цитсы (краснеет, хихикает, плохо изображает смущение) бууб растет во-о-о! Давай так: было две цитсы, дали еще две цитсы, какой тогда бууб? Но и во время всех этих игр на дне его глаз плескался ужас, потому что в соседнем классе, тоже в одиночестве, занимался Бааф. Он рассказывал словеснику, как пять лет назад лично освежевал сержанта, приехавшего в деревню варваров раздавать гуманитарную помощь.
— Теперь не тот я стал, — умиляясь себе, говорил Бааф. — Старый стал, дедушка стал…
Когда учитель, заглянув на уроки, вышел, Бааф нагнал его на крыльце.
— Слышь, учитель, — сказал он. — Ну, ты слыхал, чего этот-то приезжал?
— Обычная инспекция, — сказал учитель, поправляя очки: этот жест всегда придавал ему уверенности, как инспектору — незаметное прикосновение к кобуре. — И в прошлый год было.
— Ты мне в уши-то не лей, умник, — сказал дедушка Бааф. Когда поблизости не было журналистов и гостей, он говорил почти без акцента. — Когда начнется?
Или у них шпионаж, или подслушивал. Как же так, ведь инспектор проверял…
— Мне не докладывают.
— Врешь, учитель. Врешь. Однако бууб с тобой, я тебя сейчас не убью. Ты нужный пока. — Он гоготнул. — Одного забрать можешь, да? Ну, ты понял, конечно, кого забрать можешь?