Страница 32 из 44
— А почему не надо? — не уступал инспектор. — Как надо? Танцы с ними танцевать? Фейерверки? Я вообще не понимаю, как вы тут три года тратите государственные деньги, а решение вопроса, серьезно говоря, один десантный полк.
— Решали уже десантным полком, — почти прошептал учитель, и это тоже было ниже пояса.
— Гуманно решали. Сейчас по-другому будем решать. Короче, чтобы через два дня, когда придет машина…
— Да я понял уже, — сказал учитель. — Вы только скажите: двадцатого?
— Этого я сам не знаю. А и знал бы, не сказал.
— Скольких я могу взять с собой?
— Мой вам совет, — сказал инспектор, понизив голос и сразу успокоившись, — никого.
— За совет спасибо. Но все-таки?
— Одного, — сказал инспектор. На самом деле и это было вранье, но насчет одного он мог в столице переговорить.
— Хоть поужинать останьтесь, — сказал учитель, криво улыбаясь.
— Я эту кухню не люблю.
— Да у нас по-всякому умеют. Не хуже, чем в столице.
— Не могу, — замотал головой инспектор. — Что хотите. Я даже когда баклажаны у них ем — мне все кажется, что человечина.
— Это как же, — задумчиво сказал учитель, — все рестораны варварской кухни закроют? «Закон джунглей» на набережной?
— Почему, — пожал плечами инспектор. — Ничего не закроют. Ассимилированные пусть живут, программа ассимиляции действует. Вот займетесь, если хотите. А бандитье — увольте, хватит бандитья.
— Да-да, — сказал учитель. — Ну, увидимся.
Уезжая, инспектор обернулся: он так и стоял на крыльце администрации, в красной глинистой пыли, исусик. Инспектор слегка раскаивался. Все-таки не надо было с ним так уж. Особенно стыдно было разводить про наших мальчиков. Он отлично знал, как развлекались на территориях наши мальчики.
Красная маатская дорога пылила, джип трясло, вдоль дороги тянулись рисовые поля, потом пошли уродливые, перекрученные деревья — пейзаж был инспектору ничуть не родней, чем треклятые северные сосны, а когда справа показалось алое закатное озеро, все окончательно сделалось инопланетным. Перед сумерками инспектор всегда тосковал — примета людей, неуверенных в собственном праве на жизнь, клятое наследие северных лесов: промежуточные состояния природы тревожат их, резонируя с вечной внутренней неустойчивостью. Будущего нет, думал он, сама земля вытесняет. Они могли осушать и перепахивать ее сколько угодно, но понятно же было, что она никогда не станет своей. И арифметически было очевидно, что миллион джугаев среди трех миллионов варваров, вдобавок неостановимо плодящихся, обречен, как любое воюющее меньшинство: меньшинством хорошо быть, когда ты хеграй, носитель идей, возбудитель, бродило, когда тебя можно сколько угодно ненавидеть, но остатки древнего страха мешают окончательно истребить. Тогда тебя унизят, наплюют в рожу, но сохранят жизнь, а если и не сохранят — мир велик, отыщется щель укрыться… Те же, кто более не желал щемиться по щелям, съехались сюда, на древнюю землю, откуда их разогнал когда-то гнев Господень, но съехались, как он понимал, на гибель, и тактика учителя, ныне явно позорная, могла в перспективе оказаться разумнее десантного полка. Среди всех аргументов, которых он наслушался, — тут тебе и гуманизм, и мир смотрит, и диаспора — серьезен был один, но перевешивающий многое. В прошлую инспекцию — сколько переменилось за год! — учитель сказал: как вы не видите, что нормальное состояние всякой нации — диаспора? Этим кончат все, это и сейчас уже так. Как всегда, мы этого состояния достигли первыми — и променяли его все на ту же почву, сделав шаг назад, а это не прощается. Только рассеяние, распыление, связанность верой и тайным родством… это будущее для всех, отказ от любых изначальностей, а на что это променяли мы с вами? На болота? Инспектор еще возразил: неужели вы считаете, что все имеют право на территорию, на армию и государство, а мы — нет? Учитель махнул рукой, уже и тогда мало веря в пользу подобных столкновений, но в конце концов он был самым вменяемым из левых, а инспектор — самым терпеливым из правых, как было не поспорить… «Это все равно как если бы птица спрашивала гадов: почему вы все имеете право ползать на брюхе, а мне не дано?». Не договорились, но разошлись мирно. В те времена похищали солдат еще не каждую неделю и не рассаживали своих детей по крышам школ и больниц, доходя до последней, ничем уже не замаскированной варварской подлости. Спорить, зря или не зря съехались, не было больше смысла. Теперь надо было идти до конца. Хуже нет, как играть по правилам с тем, кто плевать хотел на саму идею правил. От озера тянулось мерзкое зловоние. Дураки, что не решились начать в праздничную ночь. В джунглях наверняка празднуют, посты сняты, веселятся внаглую — тут-то и накрыли бы. Нет, и здесь миндальничают. Были же в штабе трезвые люди, требовали начать ровно в Баасту — но кто же из джугаев слушает другого, все самые умные…
Инспектор думал, что, пожалуй, не увидит больше учителя. Что-то в нем сегодня было такое. Жаль, что он не сможет приехать через двое суток. Через двое суток он будет уже на территориях, в тылу, среди фальшиво ревущих, закутанных в черное баб, у каждой в подполе пулемет, в рукаве нож, в джунглях муж. Бог весть, вернется ли, но в худшем случае прихватит многих. Какая пошлость, подумал инспектор, какая смертная тоска.
Известие о том, что колония закрывается, учитель встретил с тайной радостью, в какой признавался себе одному, и то угрызаясь: он знал, что дело мертво, но никому не спустил бы таких слов. Ликвидация позволяла сохранить лицо: сопротивлялся до последнего, но есть логика войны. Только идиот мог еще до начала, на стадии проекта, не предугадать дикого фарса, в который мирное перевоспитание превратится немедленно: в колонию хлынули, во-первых, слабаки и ничтожества, которых били свои же, — и за дело, — а во-вторых, явные паханы, решившие пожировать на харчах мирового сообщества.
В письмах к дочери он подписывался теперь Робинзоном — слава Богу, что жена сбежала и увезла ее на второй год: все было как на острове — дикари, беспомощный цивилизатор и выгнанный из дикарского сообщества Пятница, от людоедов отставший, к цивилизации не приставший. Пятниц было, по пословице, семь, и все они были так глупы, зловонны и ни к чему не годны, что учитель сам едва удерживался от рукоприкладства. Они липли к нему, старались услужить, ночевали на веранде его дома — доверие доверием, а дом охранялся. Счастье, что в столице его не послушались и прислали взвод для охраны и хозработ: варвары не снисходили до труда. Мущщина, пояснил ему Бааф, ковыряя в зубе, — мущщина не может пачкаться в земле. Вы возделываете, ну и возделывайте. Вы не мущщины, вы плесень на земле, и мы вас в нее притопчем, говорил Бааф, пожирая ветчину, присланную мировым сообществом. Ва-а, вы презренны! Когда приезжали журналисты, Бааф был звезда, и в самом деле, какая фактура! Огромный, жирный, от глаз начинается чернущая, мелкокурчавая, положенная по вере борода. Только здесь, говорил он медленно, усиливая акцент, только здесь мы панимаим, что значит быть циви… ливи… зивилизованным человеком. Только здесь, с нашим учителем (снисходительно хлопал по плечу, сдавливал шею, и чувствовалось, как легко может свернуть ее насовсем), с этим па-адвижьником, слушай, мы панимаим сполна, что нам на самом деле несет агломерат. Атлична! Очень атлична! Сам тут жить буду, детям завещчаю, детям детей завещчаю. Хорош был также Коол: если Бааф не участвовал в экзекуциях и брезговал избиениями, то Коол — кадыкастая шея, козлиная бороденка, серьга, — был главным мучителем Пятниц: шутки его плохо кончались. Учитель не сомневался, что Сууфа — единственного из слабаков, посмевшего взбунтоваться, — забил до смерти именно он, но доказательств не было, ибо варвары были варварами и своих не сдавали. Это джугаи вечно спорили, а варвары, даже из Пятниц, не понимали, как можно сказать на своего.
Учитель ничего не мог поделать с тайной неприязнью, а то и ненавистью к Пятницам. Человек устроен так — впрочем, может, это только наше, но разве мы не концентрат человека, не предельное его выражение? — что сильный и убежденный враг ему милее корыстного и слабого друга; что искательная дружба исправившегося дикаря ему подозрительней и тошней откровенной вражды лесных и горных; а сильные его не уважали, ибо силы-то за ним и не чувствовали.