Страница 25 из 29
Зато по утрам, запирая перед отъездом ворота, я имел удовольствие перекинуться парой слов с женой Тузина, провожавшей сына в школу. «Доброе утро, Костя!» – кивала Ирина, укутанная поверх пальтишка в шаль – как сказочная Алёнушка. Я подходил и смотрел, как, фырча, отдаляется и меркнет в тумане низины Сивка с Колей и Тузиным-младшим. Тем временем поднималось солнце, и мы с Ириной, неумышленно встретив восход, разбредались по своим делам. Что касается Николая Андреича, он никогда не вставал рано, так как по ночам имел обычай караулить музу.
– Совсем одурел со своей пьесой! – пожаловалась однажды Ирина и с тоской поглядела вдаль – там над полем летела птица. – Приезжает то в двенадцать, то в час! Как вы считаете, Костя, это порядочно?
Её вопрос застал меня врасплох. Бог его знает – порядочно или нет? Когда Тузин, забыв про кофе, принимался строчить в свою книжечку, я охотно верил, что в двух часах сценического времени заключено спасение человечества. Такое в эти секунды у него бывало лицо.
– Он ведь что-то важное создаёт, – сказал я.
– А это что, по-вашему, повод, чтобы мы с Мишей сидели одни?
Я пожал плечами и, отвернувшись от её удивлённого взгляда, хотел идти к машине, как вдруг – мгновенным озарением – понял, что не желаю больше сторониться, беречь свою чёртову гордость. Напротив, хочу влезать, вникать, выяснять, понимать, открываться, пусть даже и вляпываться! Глупо надеяться, что равнодушие – такое сплошное, что я до сих пор не заглянул к Тузину в театр, хоть он и звал меня раз сто, – оставит мне хоть малый шанс на возвращение моих.
В булочной я с трудом дождался одиннадцати часов – времени, когда, по моему мнению, уже можно звонить соне Тузину. Вышел в подмороженный дворик курить и, вызвав его номер, без предисловий ляпнул: – Николай Андреич, пригласите меня на репетицию!
Тузинская лавка чудес располагалась в здании кинотеатра советского образца. Пройдя мимо пустого вахтёрского столика, я оказался в фойе, отчасти напоминавшем домашнюю мастерскую Николая Андреича. По стенам пляшут бубны, дудки и тряпичные куклы, топорщатся клочки афиш. Тем ошибочней казалась царившая вокруг тишина.
Правда, через пару секунд в отдалении ударили шаги, и с лестницы скатился паренёк со свёрнутым в трубу ковром под мышкой.
– Подскажите, а где бы мне найти Тузина Николая Андреича? – ринулся я к нему.
– Он в кубрике! По лестнице, направо, в торец.
Поглядывая по сторонам, я дошёл до конца коридора и упёрся в обитую красной тканью дверь. На ней так и было написано – «Кубрик», белым по кумачу.
Я думал, за волшебной дверцей окажется зал, но, как выяснилось, Кубриком именовалась гримёрка, чулан с закопчённой прорезью окна под потолком. Завидев меня, Тузин вскочил с табурета и распахнул руки. Он был в рубашке, белейшей и лёгкой, как мука высшего сорта. Манжет по-школьному запачкан синей ручкой.
– Видите как – всё отменилось! – воскликнул он сокрушённо. – Должны были под вечер ещё раз прогнать, но Андрей Ильич позвонил – плохо себя чувствует. Отложили на завтра.
– Что за Андрей Ильич?
– Ну как же! Самый главный человек! Предводитель всего этого огорода. Чудный, чудный старикан! Без него была бы здесь одна дрянь, как везде. А он держится, не пускает. Да, Костя, у нас тут вольница – денег нет, зато по совести. Мы, извините за пафос, до сих пор причастны искусству! Идёмте-ка, раз нет репетиции, хотя бы покажу вам хозяйство! – И Тузин, торжественно улыбаясь, распахнул передо мною дверь.
Хозяйство у них было и впрямь не богато, но весело и обихожено. Заглянув по пути в гардеробную комнату, набитую несметным количеством барахла, мы прошли за кулисы и вынырнули на сцену. Нам открылся небольшой уютный зрительный зал. Вплотную к первому ряду был придвинут буфет с посудой и стоячая вешалка для пальто, полная старомодных зонтов.
– Вот это и есть мой ускользающий дом! – объявил Тузин и спрыгнул со сцены в пустой партер.
Ускользающий дом! Мне вспомнились Иринины жалобы.
– Николай Андреич, а может, ваш ускользающий дом – в Старой Весне? Просто вы ещё не заметили, что он ускользает, – ляпнул я со сцены и, помолчав, неловко прицепил оправдание: – Вы не сердитесь. Я это говорю, потому что сам…
Тузин поморщился и жалобно взглянул снизу вверх.
– Костя, милый, о чем вы? Николаем Андреичем у нас дома именуется приспособление для замены перегоревших лампочек! Ну ещё воду на мне возить можно. Там любой голубь дороже меня! Я уж молчу о благополучии кошки и сердечных нуждах пса! Каждый Мишин чих приравнивается к атомной войне, а когда у меня постановка разваливается – это мелочь, не достойная упоминания.
– Ну хорошо, – сказал я примирительно и спрыгнул вниз. – А здесь-то что ускользающего? Театр как театр. Хороший, видно, что всё с любовью…
Тузин снял с вешалки зонт и, распахнув над головой его синий круг, таинственным полушёпотом произнёс:
– Вы просто никогда не задумывались об этом, Костя! Вдохновение и красота оставляют людей! И я должен об этом свидетельствовать. Таково моё предназначение. Понимаете? – и, перейдя на полный голос, заключил: – А теперь судите сами, кто тут прав!
Мне стало стыдно, что я влез.
– Ладно. Пойдёмте, покажу вам буфет! – сжалившись, сказал Тузин.
В небольшом кафетерии пахло передержанным кофе и не было ни души, если не считать рыжей собаки и белой кошки, полезших к Тузину целоваться. Отбившись, Николай Андреич прошёл за прилавок и включил чайник.
– Я ещё в области иногда ставлю, – сказал он. – Конечно, деньги никакие. Ну а много ли надо? Ведь по сути я графоман. Театр – моя тетрадь. В ней пишу, что душа попросит. Хорошо мне! – и печально улыбнулся.
– Хорошо вам, – согласился я. – А вот булочник не может быть графоманом. Если люди не съедят его хлеб, он заплесневеет. Придётся его выбрасывать, а это грех.
– Вообще-то если люди не съедят спектакль, он тоже заплесневеет, и, естественно, придётся его выбрасывать! – сказал Тузин. – Так что насчёт греха, это вы верно заметили. Вот помру, и спросят: зачем ты в театр таскался? Кого согрел? В ком совесть потревожил? И пустят передо мной огромную чёрную реку – вот, мол, сколько времени зря пожёг!..
Он вздохнул и, сев на корточки, погладил собаку, нырнувшую мордой под ласковую ладонь.
– Ну вот… А я и отвечу: как это – зачем таскался? А как же нищие животные Мурка с Белкой? Кто им вкусненькое носил? Кто с ними жил в любви и уважении? И придут Белка с Муркой и заступятся за меня. Посмотрит Вечный Судия и подумает: а ведь верно! Это он молодец! И простит.
Чайник закипел, но Тузин о нём не вспомнил. Мы вышли из пустого буфета. Почти без надежды я поглядывал по сторонам – нет ли Моти? Мне давно уже хотелось покаяться перед ней, что я сдал её Маргоше вместе с полёвкой.
– Николай Андреич, а где Мотя?
– Да где-то шлялась. Может, ушла, – проговорил он, мельком оглядев холл, и взял в гардеробе пальто.
Мы вышли на потемневшую, не убранную ещё снегом улицу. Ветер пробил мою куртку насквозь – мне хотелось домой, но, похоже, впавший в меланхолию Тузин собирался ещё пообщаться.
– А ведь ей уже двадцать три! Образования толком нет, ничего нет, кроме дара, – рассказывал он, пока я протирал замызганные зеркала машины. – Прикатили вдвоём с братом с Дальнего Востока. К вашему счастью, Костя, вы не знаете, что такое юный артист из провинции. Они цыгане. У них крепкое здоровье, они могут много пить, мало спать. Их не тянет создавать дом, потому что дом для них – это густонаселённый бардак. Мало кто из них может похвастаться счастливым детством. В общем, тут своё… Если б я мог что-то сделать для неё, но вы видите, я сам бедствую! – Тузин качнул головой, но уже в следующую секунду встрепенулся: – Нет, вы гляньте! Легка на помине! – воскликнул он, заметно оживившись, и замахал выскочившей из дверей Моте.
На ней были короткая мотоциклетная куртка, джинсы, а в темноглазом лице – та же сосредоточённая готовность к полёту, что бросилась мне в глаза при нашей первой встрече. Увидев нас, Мотя сунула руки в карманы и, вольно приблизившись, остановилась в паре метров.