Страница 6 из 66
— Не скули, — приказал Глухов. — Не ставил я никаких петель… Я ее из трясины вытянул. Увязла она.
— Зверь-то? В трясину? — засомневалась Людмила, — Ой, плохо верится! Ой, плохо верится!.. Да у нее, что ли, глаз нет?
— Замолкни, говорят… — Иван сунул вилы обратно под крыльцо. — А если бы никто не узнал… тогда б что делала?
— Хорошо, что узнали. Очень хорошо… Не то бы с тобой вовсе не сладить. Тебе ведь что взбредет в голову…
— Дура! — надрывно закричал Глухов. — Без всякого понятия баба! Тут как лучше стараешься…
Людмила, закусив губу и едва сдерживая слезы, потянула за рукав Мишку:
— Пошли, сын, отсюда. Пусть он здесь один на здоровье бесится.
И Людмила с Мишкой поднялись на крыльцо.
— В печку там дров подбросьте, — грозно наказал Глухов, — воду быстро греть. Зверя свежевать буду.
Мишка и Людмила замерли.
— Ты в своем уме? — спросила, не оглядываясь, Людмила. — Ночь на дворе, а он… Все равно ведь придется сдать.
— Придется, придется, — передразнил Глухов. — А вдруг да и пронесет еще. Мало ли что весь поселок знает. В конце концов, кому какое дело? Я ведь не у них взял… Или вы первые доносить побежите?
— Идем, Миш, скорее, — заторопила Людмила, — совсем уж у нас отец-от…
— Ты меня слышала, нет? Воды, говорю, побольше нагрей.
Людмила не ответила. Толкая впереди Мишку, скрылась за дверью.
«Начинается, — с досадой подумал Глухов, — зауросила опять… Сейчас от нее ни дела не стребуешь, ни слова путного не добьешься».
Не нравились ему упрямства эти, внезапные, душевные бунты Людмилы. Бывало, что она с ним по месяцу, а то и больше не разговаривала. Ни ласки тогда, ни подарки — ничего не помогало. Он и бить ее пробовал в такие моменты — визг только да крик получался.
Дурить что-то начала Людмила, дурить. И чем дальше, тем чаще и чаще.
— Не так мы с тобой живем, Иван. Ой не так, — не раз уж заговаривала она, — не как все. Другим вон, посмотришь, ни коровы, ни ягнушек — ничего не надо… И живут, выкручиваются.
— Что мне другие? Что мне другие? — отмахивался Глухов. — Знаю я, как другие живут. Сегодня он, положим, захотел своей жене пальто справить — в кассу взаимопомощи бежит. Завтра он вздумал холодильник или еще что приобрести — бумажками для кредита запасается. Вечно у них, у других-то, денег не хватает. Вот как другие живут.
— Без наших забот зато. И наработаться, и отдохнуть — все успевают. Соседи вон, Сергеевы, каждый почти год путевки туристические берут. Ездят, на людей смотрят. Мы же только и знаем, что за скотиной да огородом следить… Иной раз подумаешь: да пропади оно пропадом все… Хоть бы когда-нибудь в маломальский санаторий или дом отдыха выбраться, отвести душу.
— Какой еще санаторий? Чем здесь у нас не дом отдыха? Речка под боком, лес рядом… Отпуск бери и ложись себе, загорай. Воздух свежее свежего, выпить и пожрать всегда вволю.
— Ага, ага!.. Ложись, загорай… Ишь как он славно рассудил. Дом — не курорт, забегаешься в хлопотах. Не увидишь, как и отпуск проскочит.
— Дались ей курорты всякие. Я когда служил в Риге, насмотрелся на них, на курортников этих самых. Очереди в столовку выстаивают. В шесть часов поднимаются, место на пляже занимать. Отдых называется.
— Ты повидал, а я вот, считай, нигде дальше Чиньвы не была. Семилетку кончила — мать заболела… Самой работать пришлось: сначала в няньках ходила, потом сучкорубом… учебу бросила. Тут, как на грех, ты подвернулся. Помнишь, какой ты в Чиньву приехал? Кудрявый, молодой, нахальный. Классный специалист, одним словом. Не вербота там какая-нибудь.
В Чиньву он приехал по направлению лесотехнической школы. В мае приехал, весной, в пору обновления жизни кругом, в пору, казалось, своего обновления. Тогда он был и впрямь курчавым, буйноволосым красавцем, беспечным и беззаботным малым, которому все нипочем, все трын-трава. Ради этого показного ухарства на что он только был не способен. Мог, например, запросто аванс или «окончаловку» целиком прокутить, а потом, вместе с другими парнями из общежития, в долг «на запись» в столовке до следующей получки питаться. Мог, положим, не особо раздумывая, на работу не выйти, прогул устроить, зная прекрасно, что премии месячной может лишиться, а то и квартальной. Много мог себе позволить молодой Глухов. Ко всему тому, подраться и пошуметь любил.
Держался, однако, и больше перед девчатами, на особинку, на выделение — из города как-никак. Городок, правда, небольшой, захолустный, районного масштаба, но все-таки не чета Чиньве. По поселку в узеньких, только-только в моду входивших, брючатках разгуливал, пиджачке клетчатом, хоть в городе ни брючат таких, ни пиджака просторного не носил, здесь уже сшил, на заказ, в мастерской чиньвинской. Небрежно, вразвалочку разгуливал и на насмешливые возгласы пожилых чиньвинцев: «Гляньте-ка, стиляга вышагивает!», лишь пренебрежительно ухмылялся: темнота, мол, вы еще, жизни настоящей не нюхали.
Эх, молодость, молодость — золотые сны. И куда подевалось все? Волос на голове посекся, изредился (курчавые волосы — коварные волосы, мало обычно ими тешится человек — годам к сорока, а иногда и раньше, свободно гребешок пропускают), от былой беспечности и лихой беззаботности не осталось и следа.
На свое пребывание в Чиньве он смотрел тогда как на временное явление. К зиме его должны были призвать на службу — и прости-прощай, дорогая Чиньва. Едва ли он вернется сюда. Советский Союз велик, работы везде хватает, трактористы везде нужны. Ничто в поселке его не удерживает, ничто не связывает. Людмила разве. Но таких Людмил везде навалом, всегда найдутся… Главное, чтобы последствий, ребенка не завелось. За ребенка могут и к ответу притянуть. Ребенок по рукам и ногам свяжет. Не один так парень на неприятность нарвался. Гуляет, гуляет с девчонкой — бах, как снег на голову: «Ребенок будет».
Все здесь, в первую очередь, от самих девчонок зависит. Одни умудряются мигом впросак попасть, иным хоть бы что баловство с парнями.
Вот и Людмила в этом смысле молодцом, хоть куда вышла. На службу Глухов отправился спокойным, уверенным, что ничего такого не намечается, что можно присматривать и получше деваху, что можно забыть, заглушить, выветрить из души те весенние, те летние ночи, которые он провел с Людмилой и которых ему уж больше никогда и ни с кем не выпало.
Людмилу он приметил и выделил сразу же, как прибыл в леспромхоз, как впервые попал на лесосеку. Работала в одной из бригад веселая, круглолицая девчонка. Это сейчас Людмила высохла, лоск потеряла, а в то время она полненькой, свежей была, звенел колокольчиком голосок.
Да, хорошенькой, что там говорить, была Людмила когда-то, хоть жизнь и не баловала ее: отец на фронте погиб, за матерью, старой и больной, уход и уход был нужен. С такой, как Людмила, и связываться опасно было, стрясись что, совесть потом замучает.
Однако все вышло как нельзя лучше. Людмила в отличие от других не наградила, не «порадовала» Глухова сообщением о ребенке. Не покушалась особенно-то, не строила радужных планов на совместную жизнь с ним. В мыслях, может, только? Но ведь мысли — не документ, к делу не пришьешь.
Общение меж ними сложилось ровное. Они изредка переписывались: поздравляли друг друга с праздниками, с днями рождений, Людмила сообщала Глухову все поселковые новости, в каждом почти письме вспоминала лето, их лето, их счастливое, незабываемое время, когда они были вместе. Он сдержанно, без всяких заверений и обязательств писал о солдатских однообразных буднях, о большой своей тоске по «гражданке».
После демобилизации он решил заехать ненадолго в поселок, забрать кой-какое барахлишко, сданное на хранение в общежитский склад. Хотелось и себя показать, каким он подтянутым, бравым стал, как армия изменила его, хотелось знакомых корешей увидеть, гульнуть хорошенько напоследок.
Заехал, нашел заждавшуюся, истомившуюся Людмилу еще более ласковой и внимательной, более близкой и понятной, почувствовал, как жадно и непреодолимо стосковался по ней — и остался.