Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 66



То ли это было связано с разором, с опустением Малых Ключиков. Прошлым летом еще дымились здесь не три, а двенадцать занятых изб, старики и старухи вылезали на лавочки, ребятня гомонила в проулках. А сейчас безлюдье, свобода… И на душе от этого грустно и тревожно.

То ли захватила Евгению беспокойная пора бабьего лета, хоть вроде и поздновато уже — лет пять назад должна была отлететь для нее эта пора.

Вот-вот взойдет солнце. Край неба на востоке густо забагровел, как бы расплылся. Туманец в низинке оседал, тончал у земли, исходя в росу. Самое прохладное время пришло. Все вокруг расслабилось, распустилось, вздохнуло свободно — трава, листья, земля, все начало испускать острые, сильные запахи, особенно ощутимые после горячей ночной духоты.

— Иди, Евгения… иди, — донеслось откуда-то снизу, с речки. Голос вроде бы матери, голос из далекого, туманного детства. Или это был голос самой Евгении, отозвавшийся в ней сладким трепетом и имевший над ней необоримую силу.

И, будто завороженная, как была в одной рубашке, Евгения вышла из дому, вздрагивая от охватившей ее прохлады, спустилась утоптанной тропкой к речке. Сколько же лет она не сбегала так вот, полураздетой, по угорку? С самого, пожалуй, девичества не сбегала, с тех пор, как обабилась — не до вольностей сразу стало, хозяйство, семья все отняли, да и как побежишь в одной рубахе, деревня-то многолюдная, глазастая стояла, кто-нибудь да усмотрит, рано ли, поздно ли, но усмотрит, проходу потом не дадут, засмеют, ишь, мол, молоденькая выискалась.

Ну а сегодня, если кто-то и увидит — ничего страшного, Назар уехал, одна женская команда в деревне осталась, да и живут теперь в Малых Ключиках будто одной семьей, дружно, а чего в семье не бывает. Не станет же, например, Дарья разносить по свету, что Евгения прямо с постели, как есть, на речку бегает, сама частенько распустехой со двора выскочит; старуха Кислицина и подавно никому не скажет, лишь поворчит по привычке, укорит в глаза: вовсе, мол, нынче бабы стыд потеряли; а девчушки-малолетки, если узнают, так только порадуются за Евгению, такому ее отчаянному поведению, почувствуют в ней товарища по баловству-дурачеству.

Ключевая напротив деревни — с узенькой, песчаной кромкой у воды. Кромка холодная, потемневшая, напитана сверху росой. Евгения постояла немного на песочке, переминаясь с ноги на ногу, согревая попеременно их, страшась заходить в парившую говорливую речку. Потом все-таки насмелилась, высвободила плечи из лямок рубашки, та соскользнула бесшумно с полноватого, ослепительно белого тела — лишь руки до плеч и ноги до коленей были загорелы. Кожа тотчас сделалась шероховатой, покрылась острыми розовыми пупырышками — рубашка все ж держала тепло. Евгения вышагнула из ее светлого круга и побрела на середку Ключевой. Вода оказалась теплее, чем песок, чем утренний воздух — родников поблизости не было, и Евгения, умывшись, принялась помаленьку оплескивать, окатывать себя, захватывая воду пригоршнями, крепко растерла руками грудь и бока, бедра и живот. И вскоре она согрелась, ощутив каждой клеточкой, каждой жилкой частые толчки крови, кожа упруго и гладко скрипела под пальцами.

Затем она неожиданно для себя плюхнулась в речку, охнула, вскочила, шумно бросилась из воды, насухо вытерлась рубашкой, прибрала волосы и пошла по берегу, по темному хрустящему песку, который был внутри сухой, золотистый. Евгения улыбалась и радовалась своим ощущениям, но вскоре спохватилась: что это она, как дачница какая? У самой дел невпроворот, а расхаживает здесь, да еще в одной рубашке.

Евгения заспешила обратно, прикидывая в уме, что ей нужно обязательно не забыть сделать до работы. На Назара с Ленкой плохая надея. У одного, наказывай не наказывай, руки вечно не доходят, другая, что не упустишь из виду, что накажешь, то выполнит, а чего не напомнишь, забудешь, так и останется неуправленным. Да и нужда ли ей — девчонка ведь еще, дурость одна в голове, побегать, поиграть хочется. Какой с тринадцатилетней спрос?

Деревня уже озарена, посверкивает окнами. Пока Евгения прохлаждалась на речке, солнце поднялось и залило желтоватым сиянием вершину угора. Приятно было входить из тени в это сияние, принять на спину и плечи легкое, осторожное касание солнечных лучей, даже тропинка вверху уже согрета — рьяно взялось за работу светило, день вновь назревал удушливый, знойный.

Дома Евгения торопливо оделась, и началась для нее обычная — только успевай разворачиваться — управа по хозяйству. Первым делом она напоила и подоила корову, напоила телка, выгнала их вместе с овцами на улицу (скотину в жару приходится по утрам и вечерам пасти), но будить Ленку не насмелилась, пусть хоть минутку еще урвет у сна, да и Дарья вон шибко-то не торопится, не видно еще ее коровенки.



Косилка мерно стрекочет, сливаясь со стрекотом беспрерывно звенящих кузнечиков, расстилая позади зеленую пышную дорожку, искрапленную по всей длине головками разных цветов: ромашек, зверобоя, льнянки… Трава, опадая, брызжет росою, лошади шумно дышат, фыркают, нахлестывают себя мокрыми хвостами. Назар сидит, откинувшись, на жестком железном сиденье, одной рукой держит вожжи, правит лошадьми, другая — на ручке рычага, поднимает и опускает режущий аппарат, где надо, где попадаются пенья и кочки. На этой же руке висит, перетянув ремешком кисть, длиннющий сыромятный кнут с коротким кнутовищем, тащится, извиваясь змеей, за косилкой. Кнут Назар в ход не пускает, лишь иной раз припугнет им, когда Крылатка «дурит», тянет коренника в сторону, выбивается из постромок.

Окошенная по краям, у кустов, поляна одуряюще пахнет, искрится на солнце тысячами крошечных звезд, вздымается прозрачным, дрожным дыханием.

Сделав последний круг, оставив посередке поляны большой травянистый остров, Назар останавливает лошадей, подгребает им ногами под морды вороха кошенины, сам же идет к кустам, где повесил полевую сумку, — самое время завтракать, пока аппетит есть, позднее не до еды будет, жарища доймет, позднее только на питье потянет.

Он лезет в кусты, в их духмяную, горьковатую, черемуховую влагу, выбирает место посвободнее от стволов, сучьев и коряжин, ложится боком на прохладную, сыроватую землю, плохо заросшую, в прошлогодней листовой прели, достает завтрак из сумки, в охотку пьет молоко, расколупывает вареные крутые яйца, нахрустывает свежими огурцами.

Над ним шатер из темных, тяжелых, мокрых листьев, лишь кое-где пробиваемый солнечными лучами. Тонко попискивают в этом глухом естественном укрытии редкие комары. Бурые прутья и стволы черемух запотели, покрылись дорожками от стекающих капель.

Понизу, сквозь кустарник, где лист и ветки пореже, Назару видны и слышны лошади — как они тянут шеи, хватают траву, вскидывают головы, бренча удилами; слышно, как гремит уж нагретая солнцем поляна.

Со стороны, из потаенного, укромного закутка, все звуки поляны особенно различимы — там, кроме боя кузнечиков, и хлопотное гудение пчел, берущих взяток, и шелест обсыхающей под солнцем и ветерком травы, и зуд над всей поляной, над каждым цветком, над каждой травинкой разного мухотья, разных букашек и насекомых. Получается дружный, как в громком хмельном застолье, спев, хоть всяк и дует в свою дуду.

И Назар сейчас сам не последний на этом пиру. Все в нем распахнуто и рвется навстречу разноголосому гомону: он сейчас частица всего живого, всего поющего, кричащего, дышащего, всего летающего, бегающего, ползающего по земле, он центр мироздания, и все вокруг для него, точно так же как и он для всех, для каждой травинки-былинки, для каждого насекомого и букашки. Душа его сейчас парит в братском единении, понимании всего земного, всего, что рядом.

Но где-то уж, в глубине сознания скапливается, растет в противовес его братскому порыву тревога и грусть, извечные спутники человека, сменщицы всех его радостных настроений. И чем больше, чем сильнее счастлив и доволен собой человек, тем скорее являются спутники, смиряют, гасят в нем плоть и дух, изводя иногда до самого жалкого состояния, ибо ничего в жизни нет без обратного, без отзыва, без равнодействия хорошего и дурного.