Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 87 из 163

Грустное и тяжелое впечатление на меня произвело здание вокзала. Мы слышали, что части, оставляя Туапсе, взорвали артиллерийские снаряды. И как результат этого — все вокзальные здания изрешечены. Вдруг новое распоряжение: всем казакам высадиться из вагонов для обыска. Они выстроились в две шеренги. Переметные сумы и бурки у их ног.

Сдав лошадей и седла, каждый из них снял то, что может пригодиться в его хозяйстве из седельного прибора: пахвы, нагрудники, уздечки, часть подпруг — и спрятал в сумы. У многих казаков были Георгиевские кресты и медали. Их они также спрятали в сумы.

— Серебро нам нужно для государства. Государством управляет сам народ. У нас все народное, — говорят осматривающие и хотят все это отобрать.

Странная казачья натура! Такая молодецкая и гордая, порою даже озорная, а вот тут — словно беспомощные цыплята. И ни одного голоса протеста. Они молча показывают все то, что сложили-спрятали в свои заповедные походные двойные сумы-вьюки. Берите, дескать, если надо «для народного государства»... Но вид их был таков, что лучше о нем и не писать. И если бы вот теперь всех их перенести назад, к Адлеру, и поставить в то положение, которое они имели всего лишь 5 дней тому назад, то есть вооруженными, — они не сдались бы.

Я никогда не забуду скорбного вида подхорунжего Никона Васильевича Нешатова, вахмистра 3-й сотни нашего 1-го Кавказского полка, казака станицы Казанской. За Турецкую войну он имел три Георгиевских креста. Я-то знаю, как он их заслужил! При мне все это было! На южных склонах Большого Арарата были убиты командир сотни есаул Лытиков и вахмистр сотни подхорунжий Дубина, казак станицы Кущевской. Я остался за командира сотни, а он, взводный урядник 1-го взвода, стал вахмистром сотни. Ранено было 10 казаков, и все тяжело, свинцовыми курдинскими пулями. Выбрались мы тогда все же благополучно. Казаки сотни, где было до половины его станичников, и в строю называли его только по имени и отчеству, глубоко уважая серьезного, справедливого и честного начальника, вышедшего из их же массы. Прибытия в полк 1911 года, 10 лет в строю и на войне без перерыва — что он переживал тогда, умняга?! А сколько здесь было других, подобных этому Нешатову?!. Нужно полагать — много!

И теперь эти царские Георгиевские кресты, заслуженные кровью и многочисленными невзгодами голодного Турецкого фронта, красные хотят отобрать «для народа, для народного государства»... И вот он, как исправный вахмистр, вынул их из сум и показывает этим хамам. Как бывало в трудные и ответственные минуты, он сощурил глаза и смотрит на меня. И я не знаю, что он думал, испытывал в эти минуты? Ненависть к красным? Или к тем старшим генералам, в самом Крыму, что оставили их здесь, непримиримых к большевикам? А может быть, удивлялся, что «ия здесь»?

При отступлении к Черноморскому побережью тогда вышло так: кто шел сюда — потерял все, главное — лошадей и седла, испытал репрессии со стороны красных; а те из казаков, кто не пошел со своими полками, сохранил и лошадей, и седла и не подвергся ограблению.

— Да это же безобразие, товарищи! — вдруг резко произносит стоявший возле меня войсковой старшина Семенихин262.

Комиссия оглянулась на него, и вдруг глава ее, всмотревшись в него, произносит:

— A-а... это ты?.. Здравствуй, Гаврюша!.. Что — не узнаешь?

Мы все опешили от этого обращения. Опешил и Семенихин.

— В Лабинской гимназии вместе учились мальчиками, — свидетельствует начальник комиссии.

— A-а, да-да! — отвечает Семенихин, дружески тянет ему руку и тут же заявляет: — Послушай!.. Да оставьте казакам их Георгиевские кресты! Ведь за них была пролита кровь с внешним врагом!

— Хорошо, Гаврюша, мы подумаем, — весело, самодовольно и с сознанием полного своего начальнического положения отвечает «друг детства».

Комиссия прекратила обыск и пошла в вокзальное помещение, чтобы решить этот вопрос.

— Кто он? — спрашиваю я своего друга с юнкерских лет.

— А черт его знает, я его, право, не узнаю. Но он говорит правду. Я что-то вспоминаю какого-то мужичонка в приготовительном классе Лабинской гимназии, но, хоть убей, точно вспомнить на могу. А если он признал меня «за друга детства», то это только хорошо. Ты видишь, какой тон я взял с ним? Даже на «ты».

В 1910 году с Семенихиным я держал экзамен для поступления в Оренбургское казачье училище. Он был гимназист 6-го класса, штатский, а я прибыл из полка. На экзамене сидели на одной парте, на передней, на четырех человек каждая. Выдержали экзамен и весь первый учебный год уже юнкерами сидели на той же парте, но были в разных взводах юнкеров — он в 3-м, а я в 4-м.

На следующий учебный год были уже в одном, 3-м взводе. В последнем, выпускном классе он был правофланговым младшим портупей-юнкером и моим заместителем. Я же был взводным (старшим) портупей-юнкером. Пишу это для того, чтобы читатель мог понять, насколько была глубока наша дружба.





По характеру он был немного нервный и резкий, что являлось отрицательной стороной в офицерской, да и в юнкерской, среде. Но здесь эти две его отрицательные черты характера сыграли положительную роль. Во время войны он окончил ускоренные курсы Генерального штаба в Петрограде.

— Ну, Гаврюша, на этот раз будь ты самым старшим начальником между нами и доведи дело до полезного конца, — говорю ему, улыбаясь.

Комиссия скоро вернулась. И «друг детства» Семенихина с улыбкой человека «правящего класса» заявил, что они оставляют казакам кресты и другие «ремни».

Так неожиданный и простой случай спас наших казаков от жгучей неприятности и внес некоторое моральное удовлетворение в их оскорбленные души.

В поезде на Армавир. В Белореченской

Казаки погрузились в вагоны опять. Перед вечером громаднейший состав, весь облепленный казаками и на крышах вагонов, тяжело и тихо двинулся на Армавир. Он шел на небольшой подъем, почему пыхтел, сопел, останавливался и вновь трогался. Казаки на это острили, орали, соскакивали из вагонов на ходу, вновь вскакивали в вагоны, и фраза «крути таврила!» неслась от головы и до хвоста поезда.

На остановках казаки толпами выскакивали из вагонов, забегали в лес «по надобности», орали, свистели и, казалось, никого не хотели слушаться. Забыты все пережитые горести только час тому назад, и они вели себя просто, озорно. Небольшой конвой с винтовками был абсолютно беспомощен навести хотя бы относительный порядок. Конвоир наших ближайших офицерских вагонов упрашивал казаков садиться в вагоны по сигналу, но его совершенно не слушали. Мне это озорство казаков не понравилось. Оно умаляло достоинство белых воинов и могло вызвать крутые меры со стороны красной власти.

— А ты их припугни, —• говорю я конвоиру.

— Ды как жа припугнуть?.. Да еще своих, — отвечает он.

— Как своих? — спрашиваю.

— Да я такой жа пленный, как и вы. Я донской казак. Нас под Новороссийском бросили, а красные, взяв город, сразу же поставили нас в строй, в пехоту, — поясняет он.

От этих слов у меня на душе легче стало. Я всматриваюсь в его лицо, в особенности в глаза, и действительно, вижу добрые голубые глаза, которые страдальчески смотрят на меня. Он молод. Ему лет двадцать пять.

— Так вот что, братец, — говорю ему. — Тогда ты не обращай никакого внимания на казаков. Это будет лучше для тебя же самого.

— Ды это-то так... ды как бы начальство ни таво, — не договорил он, но я все понял.

Поезд тяжко сопит и тихо лезет на уклон к туннелю у горы Индюк. Вдруг что-то дернуло, и наша половина поезда легче пошла вперед, но зато задняя часть его, оторвавшись, медленно покатилась назад. Казаки загалдели громко и от радости, и от страха.

Стало весело и нам, офицерам первой половины поезда, видя, как казаки, толпами сидевшие на крышах вагонов, бросая свои вещи вниз, сами летели за ними со страхом. Вновь крики и ругань. Какие-то казаки быстро вскочили на тормоза и остановили свою оторвавшуюся часть поезда.