Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 122 из 163

В октябре 1920 года в Москве получаем от нее ужасное письмо: «У нас все отбирают и выселяют в Архангельск! Помогите!» — беспомощно заканчивается письмо. Но чем мы с братом могли помочь, сами бесправные? Что случилось — неизвестно, но высылка в Архангельск была отменена.

Письма от Надюши прекратились. Получаю весточку от старшей сестры: «В один из дней, из Романовского, на тачанке прибыл председатель отдельской Чека, вызвал Надюшу и увез ее на допрос к себе, а через два дня вернулся с нею и сообщил бабушке и маме, что «Надя его жена»... Что было в семействе — описать трудно», — заканчивает свое короткое письмо старшая сестра.

«Ка-ак... такая ярая казачка... такая ненавистница красных, участница похода в горы с казаками... красные убили ее отца... разорили все хозяйство... нас сослали за Уральские горы... и она теперь замужем «за чекистом»! — жутью пронеслось в голове. Это было явное насилие и месть — заключил я.

Но вот письмо от Нади. Она просит меня не винить ее. Так случилось. Муж злой, ревнивый, жестокий. Расстрелял некоторых видных стариков станицы, в том числе и ее крестного отца, Алексея Семеновича Сотникова, бывшего атамана станицы. Он также отступал в горы с двумя своими старшими сыновьями-офицерами.

«На коленях просила пощадить хоть крестного отца», — пишет она. Не пощадил. «Упрекает меня вами, братьями-офицерами», — добавляет в письме. Дальше жалуется, что заболела какой-то непонятной для нее женской болезнью. Это было ее последнее письмо. Потом вообще все замолкло из родной семьи.

В Колчедане почта приходила в обеденное время. После долгого промежутка — письмо от старшей сестры. Вскрываю, читаю и не верю своим глазам:

«Дорогой любимый братец Федя. Грусть и тоска невыносимая... Ты, милый Федя, пишешь Наде поклон, а ее уже давно нет в живых, умерла 23 марта 1921 года. Муж заразил ее нехорошей болезнью, и она не выдержала, от горя и стыда застрелилась... Мы скрывали от тебя, чтобы не расстраивать, но теперь стало невыносимо лгать. Что переживают бабушка и мама — одному Богу известно. Успокойся, мой милый Федич-ка. Что произошло, того не воротишь. Так жаль и жаль. Твоя, всегда любящая, Маня».

Прочитав это, я был поражен и убит. Я окаменел. В глазах рябило. Я боялся пошевельнуться. Я боялся прийти в себя и взять в здравый

рассудок, что Надюша, такая жизнерадостная, веселая, задорная, такая всегда рассудительная, — она, в 18 лет от рождения, покончила с собой... У меня что-то оборвалось внутри. Я боялся взглянуть на письмо и еще раз прочесть роковые слова.

Бежать!.. Бежать из этой красной России, куда глаза глядят, но только не быть здесь и переживать беспомощно все преступления и варварство красной власти, с которой надо бороться. Эта борьба возможна лишь тогда, когда я буду свободен. Потом, уже за границей, я получил письма от ее подруг, что этот варвар заразил ее сифилисом... Узнав об этом от врача, неискушенная, чистая душа Надюши не перенесла позора и ужаса. После трагического объяснения с «мужем», когда он вышел из комнаты, она схватила его револьвер и пять пуль выпустила себе в живот. Ее привезли в бывшую Войсковую больницу, и она в мучениях на третий день умерла на руках обезумевшей матери с криками: «Спасите меня!.. Спасит-те!»

Станичный учитель писал мне, что в станице Надю считают героиней. «Она должна была застрелить его, этого изверга, а потом себя... тогда бы она была героиней», — ответил я ему с горьким сожалением случившегося.

Так жестоко погибнуть в свои 18 лет — зачем же было и родиться?!.

Кто же был этот варвар, погубивший невинную ее душу?!. Он был пришелец на Кубань и был не только что коммунистом, а был начальником «особого отдела особого пункта» 9-й красной армии. Проклятие ему ото всего нашего семейства!

Отъезд из Колчедана

Я загрустил, зачах. Все удивлялись моему нездоровому лицу и убийственной сумрачности. Мне стало невмоготу пребывание «в стране родной», называемой «Российская Федеративная Социалистическая Советская Республика». Я боялся, что или задохнусь в ней, или сделаю безумный шаг, за который непоправимо пострадаю.

Бежать!., скрыться из этой ужасной страны, возобновить борьбу против ненавистной красной власти явилось целью моей жизни. Но первым делом надо легально выехать из Колчедана. Обратившись к врачу курсов, сказал ему, что я болен, просил отправить в Екатеринбург в госпиталь. Посмотрев глубоко в мои глаза, не спросив ничего «о моей болезни» и не осмотрев меня, он выдал документ.

На другой день, 16 мая нового стиля, во время обеденного перерыва, в монастырском дворе, отозвав в сторону полковника Богаевского и всех пятерых кубанских казаков, служивших на курсах писарями, сев на землю маленьким кружком, тихо говорю им:





— Ну, други мои верные, прощайте...

Те смотрят на меня и не понимают, что я им хочу сказать.

— Да, прощайте, завтра я уезжаю... уезжаю якобы в Екатеринбург по болезни, а оттуда — за границу. Я бегу, я не могу дальше терпеть эту муку. Извините меня, в особенности Вы, дорогой Владимир Николаевич (обращаясь к Богаевскому), что я ото всех вас это скрывал... Но я задумал бежать уже давно, а теперь, со страшной смертью сестренки, решил бежать как можно скорее. Бегу в Финляндию. Это наиближайшая страна отсюда, — сказал и замолк.

— Правду ли Вы говорите, Федор Иванович? — удивленно спросил Богаевский.

Я снял фуражку и молча перекрестился. Он схватил мою руку, крепко жмет и короткими фразами, быстро произносит:

— Очень рад! Хорошо делаете, Федор Иванович! Дай Вам Бог успеха! А я в душе обижался на Вас, что Вы не хотите принять участие в нашем восстании. Теперь я Вас понимаю. Ваш план даже лучше нашего.

На эту тему я не стал говорить с ним, совершенно не веря в успех предполагаемого «крестьянского восстания». И погибнет он до начала его...

17 мая. Ненужные вещи заранее обменял на сухари. На мне только спортивный летний костюм защитного цвета: фуражка, гимнастерка и брюки внапуск на сапоги. Фанерный чемоданчик с сухарями, пара белья, кожаная тужурка и шинель лежат в углу. Два часа осталось до моего отправления на станцию. Что-то давит на душу. Весь горю... пробирает лихорадочная дрожь. Никогда не испытывал такого волнения. И неудивительно, я ставил на карту все.

Я просил казаков не провожать меня, чтобы не вызвать подозрения. Просил быть только одного из них, так как душа моя совершенно не выносила одиночества. Я никогда не забыл добрых серых глаз этого молодого казака, смотревших на меня так преданно, желавшего помочь мне всем, чем он мог.

Верные казаки! Верные без официальной присяги, верные по своему станичному воспитанию, верные по своей принадлежности к казачьему братству, родившемуся, выросшемуся и жившему в однородной казачьей стихии труда и военной службы.

Сложив свои вещи в товарный вагон, я сгорал нетерпением скорее тронуться в путь. Я боялся всего. Мне казалось, что все смотрят на меня и знают, что «я бегу», все молчат, не показывают виду, но с последним звонком кто-то подойдет из них и арестует. Такова сила страха в своей беспомощности.

Я старался улыбаться. Улыбался и этот молодой казак, но моя улыбка была, видимо, с такой гримасой страха, что он старался закрыть меня от взоров других.

— Я не вернусь... Может быть, погибну в дороге, поклонись от меня Казачьей земле родной, — говорю ему урывками, чтобы никто не слышал нас. — А когда будешь на Кубани, обязательно приезжай в нашу станицу и расскажи нашим о моих последних минутах здесь.

— Хорошо, Федор Иванович, — с дрожью в голосе шепчет мне тихий по характеру меньшой брат-казак, — я все понимаю, не беспокойтесь, обязательно проеду в вашу станицу и повидаю Вашу маму... и все расскажу, — радует он меня.

Минуты идут томительно. Все переговорено. И когда вышел начальник станции, когда народ гурьбою, стадом, чисто по-русски бросился в свои товарные вагоны, я не утерпел. Схватил руку казака и в суматохе быстро поцеловал его в губы. Он растерялся, покраснел и взял руку под козырек. И когда двинулся поезд, у меня стало как-то очень легко на душе, словно я перешагнул запрещенную черту, почему весело махал рукой из вагона грустно стоявшему на платформе единственному свидетелю с Кубани моего отбытия в полную и очень опасную неизвестность...