Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 60

Проходила мимо знакомого ресторанчика, который посещали поляки. Вчера встретилась здесь с полковником Кетличем только потому, что о нем рассказывал Стефан. Пожилой полковник оказался симпатичным человеком; захотелось вдруг снова его увидеть, сесть за столик и, попивая виски, разговаривать так, будто ее что-либо интересовало, как если бы она имела какую-то надежду.

В зале было темновато, неуютно. Из дальнего угла доносились звуки пианино, некто наигрывал до боли знакомые, терзающие душу мелодии. Почти все столики заняты: несколько офицеров в форме летчиков (подумала, что нежелательно было бы здесь встретить друзей Владека), казавшиеся такими серыми девочки и пожилые мужчины, попивавшие плохой кофе.

Кетлич вчера сказал: «Здесь пригодился бы Ор-От [40], он чувствовал такие настроения, как патриотизм, сентиментальность, и отличил бы преждевременное отсутствие надежды…» Старые мелодии лились из пианино: «Песни о славе», «Летят уланы», «Звените, сабли». Только польский поэт мог написать такие слова, никто другой.

Увидела Кетлича. Он сидел одиноко у столика и, заметив ее, встал.

— Подверглась риску, — сказала Ева, присаживаясь. — Была возвышенной, сентиментальной и смелой.

— Значит, много всего наговорили вы им в министерстве иностранных дел…

— Вот именно! Закажите, пожалуйста, чего-нибудь покрепче. Очень хотелось вас здесь встретить. Нет, прошу вас, ничего не говорите. Этот город действует на меня отвратительно.

— Не только на вас.

— Возможно. Вместо того чтобы нагрубить и закрутить солидную интригу, я взяла и гордо-пренебрежительно ушла. Вела себя, представляете, как девушка от Ор-Ота.

Кетлич засмеялся.

— Вы вносите в нашу лондонскую жизнь неповторимые ценности.

— Только не этот стиль, полковник, больше не хочу ничего возвышенного, никакого подхалимства, приукрашивания действительности, вежливости…

— Прекрасно.

— Прошу еще один коньяк. Злюсь на себя — не сумела вытянуть из этого чиновника из МИДа ничего насчет Стефана. У вас есть связи в кабинете Верховного?

— Найдутся.

— Дорогой полковник… Радвана обязательно нужно вытянуть из России, если еще не поздно!

Кетлич внимательно в нее всматривался.

— Вы думаете о нем постоянно, вчера тоже…

— Поможете?





Полковник утвердительно кивнул. Ева засмеялась:

— Вы еще не заметили? Ведь я его люблю.

— Счастливый парень и… дурак. — Кетлич вздохнул. — Боже, какой дурак! Как могло случиться, — продолжал полковник, — что вы не сумели обвести его вокруг своего мизинца?

— Проиграла в конкурентной борьбе. Знаете, шутки в сторону. — Она говорила теперь серьезно. — Я действительно за него боюсь, мои предчувствия, к сожалению, чересчур часто сбываются… Может, написать Сикорскому?

Кетлич молчал. Не хотел говорить Еве, она должна знать сама, что такое письмо даже не дойдет до Верховного, в сети больших интриг такая маленькая интрижка…

— Знаю, — сказала Ева и потянулась к рюмке, — расклеилась, хотела быть нужной и поехала в Россию, думала помочь мужчине, которого любила, но он мною не интересовался.

— Жаль, — отозвался Кетлич, — что я не моложе.

— Я тоже уже не молода и не могу быть одинокой, чувствую, будто случилось непоправимое несчастье, оставляющее нас на пустой тропинке, на дороге в никуда. И мне все кажется, что эта война для нас никогда не кончится, что мы останемся здесь навсегда…

* * *

«Интересно, — подумал Рашеньский, — забрали ли мои записи? Мне, право, на это наплевать. Мою комнату в гостинице «Гранд», конечно, перетрясли, и теперь их переводчик, уже на русском языке, знакомится с моими тревожными мыслями, исканиями и домыслами. Найдут ли в них дополнительные обвинительные материалы? Пусть найдут… Также последнее, не отправленное письмо к Марте. «Это государство, — писал в нем, — одновременно захватывает меня и отталкивает». Они не в состоянии меня понять, не смогут понять колебаний между надеждой и отчаянием; теперь я ближе к отчаянию. Но могу уже думать. Почему меня неделю не допрашивают? Забыли? Нет, они никогда не забывают, это метод, — думают, пусть раскается в камере, но я имею лагерный стаж, и здесь мне даже хорошо — пока мороза нет, три шага от окна к двери, а я люблю прохаживаться. Иногда ночью во сне просыпаюсь от крика: мне кажется, Марта склоняется надо мной, и я кричу, потом вспоминаю, где нахожусь, и опять спокойно засыпаю. Меня не били, иногда даже думаю, как бы я себя вел — мне не в чем признаваться. Наивный! Не понимаю все ещё, о чем идет речь: может, создают какую-то легенду, а может, это элемент большой игры, а может, совпадение. Не знаю, выйду ли я отсюда. И записи делал ненужные: никогда на их основе не напишу книги. Могу сейчас создавать лишь сценарии исключительно для себя.

Однако захватывающее время: куда повернет история? На нескольких метрах пространства, с окном, до которого не могу достать, разыгрываются сцены драмы, жаль только, что статисту Рашеньскому выделена такая маленькая роль. А может, это и лучше? Отключаюсь, перестаю думать о Марте — мысли о ней мучительные, не сравнимые ни с чем другим. В лагерях, когда возвращался с лесопилки и задумывался, как долго еще протяну, когда умер Рышард Дороцкий и труп вывезли неизвестно куда (мы так и не узнали, где всех хоронили), думал: может, она вне опасности. Сейчас знаю — Марты больше нет.

Раскладываю свой сценарий, как раскладывают колоду карт.

Сначала воображаю, что думают партнеры, это — главное. Развитие событий может уже не зависеть от них или зависит только частично, но решения и действия, которые не всегда можно предвидеть, возникают от их замыслов и оценки обстановки.

Сикорский. Я всегда писал, что он хочет договориться с Россией. Он реалист, и когда приезжал в Москву, был уверен, что благодаря ему совершается большой поворот в истории, и считал, что имеет хорошие карты для игры, но в последнее время понял, что остались только плохие. Чем играть со Сталиным? Границами? Англичане не поддержат. Можно получить небольшие изменения линии границы, существовавшей к началу войны, но что скажут в стране, что скажет эмиграция? Какое же небольшое поле действия!

Возложено, Вензляк прав. Нужны ответственные и великие решения, не считаясь ни с кем и ни с чем. Понимает ли это Сикорский? Да. Воображаю себе его в лондонском кабинете: одинокий, как я сейчас в камере. За дверью адъютанты, в дверях — глазок для подглядывания за Верховным. Нет, глазка, конечно, нет. На стене карта Польши. И постоянная боязнь: не совершить ошибки. Вензляк сказал бы: лучше совершить большую ошибку, чем бояться больших решений. Но Сикорский думает о постоянной угрозе ошибки и ее неисчислимых результатах. Была ли эвакуация войск в Иран ошибкой? А не подверглась бы армия уничтожению, если бы осталась? Можно ли рассчитывать на удар союзников с юга в мягкое подбрюшье Европы и по Польше? Нужно принимать меры для обеспечения безопасности на всех фронтах, надо договориться со Сталиным; но до каких же пределов следует уступать? И каковы воображаемые результаты разрыва отношений? Почему не удалось достичь радикального изменения?

Он, Сикорский, допустил ошибку, или ошибается Сталин, требуя слишком многого? Сталин рискует меньшим, Сикорский — всем. Воображаю себе подходящего к плотно занавешенному окну Сикорского, не имеющего даже возможности посмотреть в лондонскую ночь, думающего, что судьба Пилсудского была легче, его решения, несомненно, принять было проще, как, возможно, нам кажется сейчас, с дистанции прошедшего времени. Потом скажут: «Должен был в сорок втором…» Что должен? Предложить Сталину встречу, попробовать еще раз?

А Сталин? Все его портреты в принципе одинаковы — та же самая мягкая улыбка и та же самая подозрительность во взгляде, в прищуре глаз. Гениальный, безошибочный? Верит ли он в свою непогрешимость? Или также боится ошибок? Является абсолютным властелином, таким, какого не знала история Польши, в его распоряжении неизмеримая мощь России. Ему нельзя признаваться в ошибках. Если он их делает, то приписывает другим. Никому не верит: ни американцам, ни англичанам; не верит, конечно, и Сикорскому. Немцы возле Волги, но он знает, что эту войну выиграет, что «будет праздник на нашей улице», — таковы законы истории. Уже теперь он воображает себе мир после победы — советские армии пойдут на запад, зачем бы им задерживаться перед границами, Польши? «Польша, — сказал он, — должна быть сильной и независимой». Но какой? Очевидно, понимает так: ежели Сикорский согласится иметь границу по линии Керзона, с компенсацией потерянной территории на западе, это будет зависеть от меня потому, что только я гарантирую Польше независимость и сохранность западных земель, отобранных у немцев и возвращенных Польше; если будет придерживаться старых границ, придумаю другой вариант… Тогда — коммунисты. Смешно было бы относиться к ним как к агентам Москвы; они имеют собственную концепцию. Доверяет ли Сталин польским коммунистам? Тоже не доверяет. Может, думает, что Сикорский будет лучшим гарантом безопасности на западе? А действительно, преодолел ли он старое представление о русской политике по отношению к Польше? Отдает ли себе отчет, зная недоверчивость и подозрительность поляков?