Страница 6 из 12
Ввиду таких — властно рекомендуемых — ценностей колыбельные песни оказались в сталинской культуре жанром не только открытым к политически грамотному содержанию, но и решительно меняющим представление о границах приватного и публичного пространства.
Исследования в области психологии восприятия музыки показывают, что интерпретативная абстрактность музыки не препятствует разным людям истолковывать музыкальное произведение и, тем более, музыкальный жанр сходным образом[141]. Применительно к фольклорной традиции такое сходство может считаться конститутивным не только в плане рецепции, но и в плане воспроизведения самой этой традиции — будь это традиция «чистой» музыки или (как это обычно имеет место в фольклоре) также традиция ее ситуативно-поведенческого и дискурсивного, словесного сопровождения. Традиционная коммуникация колыбельного исполнения является изначально приватной, а сами колыбельные песни — одна из составляющих той сферы эмоционального и дискурсивного воздействия, которая, по мнению социальных психологов, может считаться определяющей для формирования детского характера. Это область первичного «семейного фольклора» или «семейного нарратива»[142]. Медиально-публичное пространство радиоэфира, концертного зала и/или кинотеатра делает ту же коммуникацию предельно публичной. «Семейный фольклор» становится в этих случаях общественным, «семейный нарратив» — общенародным. Выражение нежных чувств к ребенку санкционируется коллективно и идеологически, а сама сфера идеологии оказывается открытой для ответной интимности. Идеологизация интимного и интимизация идеологического содержания не ограничивается при этом, конечно, исключительно колыбельными песнями. В ретроспективной оценке песенного репертуара сталинской эпохи Н. П. Колпакова категорически и не без оснований указывала «одно из существенных отличий современной народно-песенной лирики от традиционной»: «Новая песня не делится на такие же четкие тематические рубрики, какие были в старой. <…> Мотивы повседневных, бытовых, личных эмоций неразрывно слиты в ней с мотивами и темами общественно-политической жизни страны: лирическое обращение к вождю советского народа — Коммунистической партии Советского Союза — соединяется с темой прославления родных краев; тема советского патриотизма — с любовной лирикой. <…> В мир прежних, более или менее замкнутых индивидуальных эмоций теперь входит тема более глубокого общественного значения»[143].
Примеры, которые могли бы проиллюстрировать выводы Колпаковой (если отвлечься от того, насколько они соответствуют народной традиции песенного репертуара), обнаруживаются в советской культуре и помимо песенных жанров. Но именно песенные жанры, как никакие другие, демонстрируют масштабы такого медиального «контекста», в котором частная жизнь советского человека непосредственно и (в буквальном смысле) гласно соотносилась с жизнью всего советского народа. Субъективный опыт предстает при этом не просто социализованным, но и предельно идеологизированным, заставляющим считаться с тем, что жизнь со всеми ее радостями и горестями — это лишь то, что санкционируется коллективом и властью. Не стоит удивляться поэтому, почему сталинское заявление 1935 года о том, что «жить стало лучше, товарищи, жить стало веселее», было воспринято в этом же санкционирующем и перформативном смысле — вопреки, казалось бы, очевидному социальному опыту[144]. В пропагандистском и, в частности, песенном выражении идеологический (а не социальный) опыт виделся качественно иным — именно этот опыт позволял Михаилу Калинину в 1945 году провозгласить, что «нигде так не любят жить, как в Советской стране»[145], а слушателям второй половины 1950-х воодушевленно внимать песне Э. Колмановского на загадочные слова К. Ваншенкина «Я люблю тебя, жизнь, и надеюсь, что это взаимно» (1956). Об искренности чувств, вкладывавшихся в такие тексты, судить трудно, но отказывать им в терапевтическом эффекте во всяком случае нельзя. Колыбельные песни — особенно с политической тематикой — демонстрируют это еще более явным образом.
Вторжение детской тематики в мир большой политики обратно вмешательству политики и политиков в мир детства[146]. В иконографии советской культуры Павлик Морозов не случайно соседствует с маленьким Лениным (например — на нагрудных значках школьников-октябрят). Дети и политики «понимают друг друга», но условия для этого понимания устанавливаются не ими, но тем(и), кто несет за них «взрослую» ответственность. Указания на такую ответственность дают о себе знать в советской культуре повсюду — от детской литературы (с первых лет революции оказавшейся под исключительно бдительным вниманием властей) до городской скульптуры, характерно объединяющей, например, в рамках единого композиционного пространства «Ленина-ребенка» и «Сталина с детьми»[147]. Потребитель такой литературы и такой скульптуры — при всех своих возрастных отличиях — оказывается в общем-то однолеткой, он в любом случае «моложе», чем охраняющая его власть. Воображаемым слушателем, на которого рассчитана и к которому обращена советская колыбельная, является не столько ребенок, сколько его alter ego — весь советский народ. Известные строки песни В. Лебедева-Кумача на музыку И. Дунаевского «Мы будем петь и смеяться, как дети, / Среди всеобщей борьбы и труда» служат на этот счет вполне символическим примером. Детский смех и детский сон равно выражают удовлетворение элементарных потребностей и торжество здоровой физиологии. Насаждавшиеся советской пропагандой идеалы социального инфантилизма были при этом достаточно декларативными, чтобы быть усвоенным даже теми, кто сочувствовал советской идеологии извне. Один из таких примеров — творчество американской поэтессы и общественной деятельницы Женевьевы Таггард (1894–1948). Побывав в 1935 году в СССР, Таггард спешит поделиться с читателями своими восторгами от поездки с упором на те же «детские радости» советского человека и пробует себя, в частности, в жанре «советских колыбельных» («Soviet Lullaby»)[148]. Литературно-музыкальные пристрастия, побуждавшие приверженцев «советского образа жизни» обращаться к колыбельным, приветствовались идеологически, но были определенно небезразличными и к тем психологическим тактикам коллективной (само)терапии, которые связываются с особенностями социального и, особенно, властного патернализма. Идеальный слушатель колыбельных искренен, внушаем и предсказуем, то есть именно таков, каким советская идеология вплоть до Перестройки изображает «простого советского человека» (каким он был на самом деле — другой вопрос)[149]. Применительно к колыбельному жанру такая «простота» непосредственно коррелирует с языком психотерапии и психоанализа — с представлениями о защищенности, покое, ласке, regressum ad uterum и т. п.[150] Мотивам убаюкивания и сна в колыбельных песнях часто сопутствуют мотивы бодрствования и бдительности тех, кто призван охранить спящего. Те же мотивы издавна используются в политической культуре и пропагандистских контекстах.
О всегда бодрствующих пастырях и монархах можно судить уже по титульным обращениям, пришедшим на Русь из Византии[151]. Дальнейшее развитие образ «недремлющего» властителя получает в панегирической литературе XVII–XVIII веков. Так, например, Симеон Полоцкий изображал патриарха Никона:
141
Иванченко Г. В. Психология восприятия музыки: подходы, проблемы, перспективы. М., 2001. Замечу, кстати, что первые отечественные исследования по психологии музыкального восприятия появляются в конце 1940-х годов (см.: Исследования по психологии восприятия / Отв. ред. С. Л. Рубинштейн. М.; Л., 1948).
142
Ср.: Сапогова Е. Е. Семейный нарратив как прецедентный текст для ребенка // Социокультурная герменевтика: проблемы и перспективы. Кемерово, 2002. С. 97–101; Шулепова А. Н. Влияние семейного нарратива на становление личности ребенка // Известия Тульского государственного университета. Серия «Психология». Вып. 3. Тула, 2003. С. 448–463.
143
Колпакова Н. М. Народная песня советской эпохи // Русский фольклор. М.; Л., 1964. Т. IX. С. 101-Ю2.
144
Сталин произнес эту фразу 17 ноября 1935 года в выступлении на Первом всесоюзном совещании рабочих и работниц стахановцев. Контекст сталинского высказывания — отмена в стране карточной системы снабжения населения хлебом, мукой и крупами, создающая «благоприятные условия для дальнейшего роста благосостояния рабочих и крестьянских масс». Слова Сталина почти сразу стали крылатым выражением, растиражированным, в частности, в песенном жанре (песня В. И. Лебедева-Кумача на музыку A. B. Александрова «Жить стало лучше, жить стало веселей», 1936).
145
Калинин М. О моральном облике нашего народа // Калинин М. О коммунистическом воспитании: Избранные речи и статьи. Л., 1947. С. 236.
146
Kirschenbaum L. Small Comrades: Revolutionizing Childhood in Soviet Russia, 1917–1932. N. Y.: Routledge Falmer, 2001; Kelly C. Comrade Pavlik: The Rise and Fall of a Soviet Boy Hero. London: Granta Books, 2005.
147
Так, например, — в «Саду Пионера» по Садовой улице предвоенного Томска. В «характеристике монументальной скульптуры Томска», составленной в августе 1941 года начальником главреперткома Мочалиным по заданию Томского горисполкома первая скульптура оценивается невысоко («в ней нет композиционного замысла, к тому же фигура изуродована весьма примитивной побелкой»), тогда как вторая — «очень хорошая работа, раскрывающая лирическо-интимные черты образа Вождя» (цит. по: Привалихина С. Мой Томск. Томск, 2000. С. 97; курсив мой. — К. Б.).
148
The Papers of Genevieve Taggard in Dartmouth College Library. July 1986. ML-60. Folder 132 [http:/ead.darmouth.edu/html/ m160.html].
149
Например: Смирнов Г. Л. Советский человек. М., 1971. Ср.: Советский простой человек: опыт социального портрета на рубеже 90-х / Отв. ред. Ю. А. Левада. М., 1993.
150
Шушарджан С. В. Музыкотерапия и резервы человеческого организма. М., 1998; Петрушин В. И. Музыкальная психотерапия: Теория и практика. М., 2000; Новицкая Л. П. Влияние различных музыкальных жанров на психическое состояние человека // Психологический журнал. 1984. Т. 5.№ 6; Карабулатова И. С. «Магия детства»: народная колыбельная песня как инновационная методика обучения толерантности в семье // Инновации в науке, технике, образовании и социальной сфере. Казань, 2003; Карабулатова И. С., Демина Л. В. Колыбельная песня Тюмени. Тюмень, 2004. Гл. 3.
151
Фаль С., Харней Ю., Штурм Г. Адресат и отправитель в древнерусских письмах // Труды Отдела древнерусской литературы Института русской литературы РАН. СПб., 1997. Т. L. С. 125, со ссылкой на изд.: Памятники литературы Древней Руси: Вторая половина XV века. М., 1982. С. 522–536; Послания Иосифа Волоцкого / Подгот. текста A. A. Зимина и Я. С. Лурье. М.; Л., 1959. С. 160–168. Ср.: Zilliakus Н. Anredeformen // Jahrbuch für Antike und Christentum. 1964. Bd. 7. S. 175; Jerg E. Vir venerabilis: Untersuchungen zur Titulatur der Bischöfe in den ausserkirchlichen Texten der Spätantike als Beitrag zur Deutung ihrer öffentlichen Stellung. Wien, 1970 [= Wiener Beiträge zur Theologie. Bd. 26]. S. 154.
152
Цит. по: Робинсон A. H. Борьба идей в русской литературе XVII века. М., 1974. С. 35. См. здесь же сводку примеров формулы «царевы очи» (с. 145–147).