Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 94 из 121

— Михаил Черемхов!

В трюме стояла тяжелая тишина.

— Опять старая песня? — крикнул Бологов.— А пу выходи, не задерживайся! Живо! У каждого свои дела...

— Заработался, гад! — донеслось из глубипы трюма.— Обожди, дай сапоги и рубаху снять. На, Шапгарей, поси!

Баржа ожила. Замелькали силуэты людей, зашумела солома, и вдруг весь трюм всколыхнул горячий крик:

Мишенька! Миша!

Поднялась разноголосица. Нельзя было понять, кто и что кричал. Мишка Мамай совершенно не соображал, что оп делал. Кажется, целовал Наташу; рыдая, она металась на соломе. Кажется, еще кого-то целовал, что-то говорил друзьям... Его опять позвали. В состоянии полной отрешенности, без всяких чувств, он пошел к лестнице, отстраняя в темноте десятки рук. Когда Мамай был уже у лестницы, его опять горячо ожег крик Наташи. Стиснув зубы, он взглянул на клочок вечернего неба и почти выбежал из трюма.

У люка остановился, передохнул, откинул со лба кудри. Вечер мягко крался по земле, ничем не нарушая окрепшей тишины. От высокого правого берега падала па реку тень. Там, в тени, уже светились бакены. На отмелях взлетали брызги, слышался плеск — хищные судаки гонялись за стаями сорожек. На за-плесках левого берега догорали осколки вечерней зари. Засыпали тальники. Далеко, близ одинокого осокоря, подпиравшего широкими плечами темно-синий шатер неба, уже мерцала вечерняя звезда.

Взглянув на Каму, Мишка Мамай внезапно почувствовал себя бодрее и тверже на ногах. Он торопливо, на лету, схватывал мелькавшие картины погожего вечера и звуки его — плеск рыб на отмелях, свист пролетавших уток, дремотный шепот тальников, далекий лай собак... Он быстро и отчетливо воспринимал всё великио и малые проявления жизни. «Ну вечерок!»— взволнованно подумал Мамай, вдруг пошатпулся и пошел, окруженный солдатами, к виселице, пошел, неровно переставляя босые ноги.

Поручик Бологое стоял у виселицы. Он был подчеркнуто спокоен, усталые равнодушпые глаза его светились тускло. Поручик держал в руках шляпу подсолнуха и неторопливо, без особого удовольствия щелкал семечки. То, что он не спеша вытаскивал из гнезд семечки и раскалывал их на зубах бесстрастно, вдруг приняло для Мишки Мамая сокровенный, тревожный смысл, и он взглянул на поручика, широко раздувая ноздри. Бологое бросил за борт шляпу подсолнуха, бросил так нарочито небрежно, словно старался дать понять, что вот так выбросит и жизнь Мишки — легко и бездумно. Указав на ящик, предложил:

— Садись, посиди...

Мамай молчал. Стоял он прямо, опустив окаменевшие руки, без рубахи, босой. Лицо у него осунулось и потеряло живой цвет, тонкие губы были плотно сжаты, а глаза темны и глухи, как ночь.

— Быстро изменился,— заметил Бологое и будто с сожалением вздохнул.— Смерти-то боишься?

— Дурак ты! — сказал Мамай спокойно.— Привязался как репей.

— А как ты...

Мамай вдруг сжал кулаки:

— Вешай, сволочь!

— Спокойно! Здесь не митинг! Сейчас повешу.

Бологое поднялся на табурет, начал привязывать тонкую бечевку за перекладину виселицы. Никто из конвойной команды пе умел так вешать, как он. Все солдаты делали это с какой-то воровской торопливостью, а он спокойно, не спеша, и, пока делал петлю, некоторые падали у виселицы замертво или теряли рассудок... Он и сейчас, не изменяя своим правилам, готовил петлю неторопливо — примерял, завязывал узлы, распутывал, снова завязывал...

Мамай не вытерпел:

— Завяжи калмыцкий узел!

— Калмыцкий? Пожалуй, верно.

Но когда Бологое начал завязывать калмыцкий узел, веки Мцшки Мамая дрогнули. Казалось, только теперь до его сознания дошла и обожгла, как молния, мысль, что скоро — конец... Он беспокойно огляделся вокруг. Буксир тяжело пыхтел, выбрасывая хлопья дыма. От его кормы вился пышный павлиний хвост взбудораженной воды. Кама тускло мерцала. Вечер, как и прежде, мягко крался по земле. Все земное жило, как и прежде. Но теперь Мишке показалось, что мир, близкий и понятный, стал необычайно маленьким: баржа, солдаты с винтовками, виселица, поручик, делающий петлю,— вот и все. Мишка чувствовал, как все задыхается и холодеет в нем...

— Ну-с, а теперь смажем,— сказал Болотов и вытащил из кармана галифе кусок мыла.



На буксире зазвенели склянки.

Порывисто дыша, Мамай напряженно следил за движениями рук поручика, натиравшего петлю мылом, и вдруг, как всегда в минуты бед и опасностей, он почувствовал, что в нем бурно поднимаются те дикие силы, которые бросали его в дерзкие, лихие дела. Он не знал, что можно и нужно сейчас делать, но это только с каждым мгновением сильнее разжигало его силы. Он знал одно: он хотел жить долго-долго, полный век! Все его существо негодовало и бешено сопротивлялось насилию.

— Хороша петля! — сказал Болотов.

Зажав в руке мыло, он начал на себе примерять петлю. Это был тот момент, когда обреченные, вскрикнув, падали. Надев петлю на шею, он даже подмигнул Мамаю.

— Да, очень хороша!

Но только он поднял голову, Мамай остервенело ударил ногой по табурету. Болотов взмахнул руками и, сыто икнув, повис в петле...

Мамай метнулся к борту и в ту же секунду ухнул вниз, врезаясь руками и головой в темные недра реки. Сколько хватило сил в легких, он шел под водой, а когда вынырнул — быстро передохнул, оглянулся на баржу, увидел солдат, суматошно бегавших около виселицы, и порывистыми бросками поплыл к темному берегу, где низко над рекой склонились ветлы.

Повиснув в петле, Болотов крепко зажал в правой руке кусок мыла и подтягивал ноги. Глаза выскочили из орбит и наливались кровью.

— Нож! Дай нож! — закричал Ягуков.

— Да нету, нету ножа! — ответил Мята.

— В каюту! Живо!

Лицо Болотова быстро покрывалось сине-багровыми пятнами. Он разжал руку, выронил мыло. Только тут Ягуков и Погорельцев догадались схватить поручика за ноги, приподнять его и тем ослабить петлю. С тревожными криками налетели солдаты и матросы. Петлю обрезали, Болотова положили на палубу. Он с минуту лежал неподвижно, закрыв рот, потом порывисто закашлял, брызгая пенистой слюной и содрогаясь всем телом.

Солдаты облегченно вздохнули.

— Братцы! — вдруг спохватился Ягуков.— А этого-то, этого!..

Мишка Мамай плыл наперерез течению. Мимо неслись ветки, обрубки дерева, клочки пены. «Только успеть, только успеть!» Напрягая все силы, Мишка далеко закидывал руки,

рассекая грудью воду, фыркал, встряхивая головой,— все его тело с бешенством рвалось в тень берега.

Вокруг стонуще забулькало. «Стреляют!» — догадался Мамай и опять, рискуя окончательно выбиться из сил, ушел под воду. Стиснув зубы, он остервенело греб руками, отталкивался ногами, но сам хорошо понимал, что очень медленно пробивается вперед. Не хватало воздуха: голова, казалось, пухла и наливалась зноем.

Ударясь обо что-то плечом, Мамай вдруг совсем лишился сил и с ужасом, боясь задохнуться, вырвался из воды. Оп оказался рядом с толстой ветлой, обвалившейся в реку, стал хвататься за ее сучья, подтянулся к стволу, покрытому лохмотьями сгнившей коры. Еще раз оглянулся на реку. Баржа, обогнув голый мысок с кудрявой сосенкой на вершине, уходила в излучину. Солдаты не стреляли. Мамай навалился грудью на скользкий ствол и, вздрагивая, устало закрыл глаза...

X

Рыбацкая землянка Василия Тихоныча находилась на правом берегу Камы. Она была вырыта в обрыве. Над обрывом вздымались старые курчавые сосны.

Придя с рыбалки, Василий Тихоныч долго сидел в лодке, о чем-то думая, и, только когда начало темнеть, кое-как собрался развесить для просушки щалы. Развешивая, сердито бормотал, ругая поручика Бологова:

— Экое поганое племя! Вроде клопов. Пользы никакой, а кровя пыот. Эх ты, жизнь наша распоганая!

Жизнь Василия Тихоныча напоминала мелководную, безыменную речушку, каких множество на нашей земле. Возьмет такая речушка начало из горных расщелин и первое время беззаботно, звонко катится по камням. А потом на пути появляются преграды. Приходится блуждать по зарослям лесов, пробиваться сквозь тину болот, нагромождения камней. Такую речку запруживают на каждой версте, всюду заваливают навозом и отбросами. И много, много требуется сил, чтобы окрепнуть ей и завоевать уважение у тех мест, по которым приходится прокладывать путь.