Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 84 из 121

С трудом поняв, в чем дело, отец успокоил меня:

— Сберег. Теперь вестовой сбережет и посеет.

— Ты знаешь, где его убили? Покажешь?

— Покажу,— пообещал отец.— Мне дали отпуск на три дня — отвезти тебя в Гуселетово. Как поедем, завернем на то место. К нам на подмогу шел — его и убило.

— Я знаю.

Мне невольно вспомнилось, как Мамонтов хвалил Колядо и был уверен, что тот непременно придет на помощь защитникам Солоновки. Он не ошибся тогда, главком, говоря партизанам, что победа завоевана уже в первый день боя и надо только удержать ее и закрепить. Как он говорил в тот вечер, так все и вышло...

Наутро два белогвардейских полка, изгнанные Колядо и Шевченко из Селиверстова и Малышева Лога, ночевавшие в бору на морозе, попытались было вновь атаковать партизанские позиции под Солоновкой, но вскоре им пришлось защищаться от партизанских полков, ударивших с тыла. Бой шел весь второй день, но только однажды, когда белогвардейская конница решила ворваться в Солоновку со стороны степи, где не было обороны, партизаны пережили тревожные минуты. Сам главком Мамонтов, всегда бросавшийся на опаснейшие участки обороны, прискакав сюда, лег за пулемет — у малоопытных пулеметчиков вышла какая-то заминка. Атака белогвардейской конницы оказалась наивысшей точкой боя, а после этого он быстро пошел на спад. Ночью белогвардейские полки, пользуясь тем, что партизаны, наседавшие с тыла, не могли создать плотного кольца, снялись со своих стоянок-ночевок и отправились не солоно хлебавши в обратный путь Соляной дорогой.

После двухдневного боя у всех было много хлопот. Из бора все время выходили, чтобы сдаться в плен, сильно обмороженные белогвардейские солдаты — всего их сдалось около трехсот. Там, где стояли полки противника, где он бросался в атаки, оказалось более пятисот погибших в бою — всех их надо было подобрать и предать земле. Всюду перед партизанской обороной белогвардейцы растеряли разное оружие — трофеи надо было учесть и сдать на склады. Не только партизаны, но и многие сельчане выезжали очищать поле боя. Даже наш молодой хозяин Петрован, усадив в сани Илюшку и меня, повез нас в бор собирать патроны и гильзы. Мы вилами и граблями разрывали утоптанный снег и мелкой, но дорогой добычей загружали корзины. В той поездке меня особенно поразило, что небольшие сосенки на опушке бора были будто выкошены литовкой. Мне навсегда запомнились те сосенки, снесенные пулеметным огнем,— может быть, ими и была украшена трибуна.

Я сказал отцу и про сосенки.

— Наши пулеметы косили,— ответил отец на сей раз без задержки.— И сосенок, и беляков много полегло.

— А наших?

— Да тоже немало. Говорят, больше сотни убито да несколько сот пораненных: все дома вокруг заняты под лазареты. Страшное, сынок, это дело — война. Никогда бы мои глаза ее пе видели. И сказать невозможно, как больно, когда около тебя умирают товарищи.

После долгого и трудного молчания, должно быть, в какой-то связи с его неприятием войны, он вдруг сообщил:

— Я ведь, сынок, в партию вступаю.

...Даже никто из штаба, вероятно, не смог бы ответить, по какому же случаю прежде всего созывался митинг в Солоновке. Он был посвящен и двухлетию Советской власти, своевременно отметить которое помешал бой, и только что одержанной большой победе — все чувствовали, что ей, этой победе, суждено иметь огромное значение в борьбе с белогвардейщиной в Сибири. Но митинг, несомненно, посвящался и прощанию с погибшими воинами народной армии, в частности с Федором Колядо, которого даже вынесли на площадь. И поэтому чувства радости и облегченности, вызванные ощущением успеха в только что законченном бою, у всех, кто пришел на митинг, соединялись с чувством горечи, с душевной болью. Тем более, что все знали: сейчас, когда все радуются, в ближних домах люди льют слезы над телами погибших, собираясь везти их в родные села, а в лазаретах многие умирают или мучаются от тяжелых ранений. Оттого люди, собравшиеся па площадь, в ожидании начала митинга терпеливо молчали, а если и разговаривали* то негромко. Даже мальчишки были сдержанны. Пожалуй, горечь-то у всех была посильнее радости.

— Ты уж большой,—сказал мне отец.— Через день тебе исполнится десять лет. Запомнишь все, что видел в эти дни?

— Запомню...

Тут все стали оглядываться в сторону штаба, где стояла пара главкомовских коней, запряженная в ямщицкую кошеву, и группа конников, пе слезавших с седел. Из штаба иаконец-то вышли старшие командиры армии — толпа, теснясь, стала быстро расступаться, образуя проход к трибуне. Все командиры были с красными бантами на шипелях. Первым я, конечно, ожидал увидеть главкома Мамонтова, а увидел коренастого человека с темными густыми усами, на вид сурового и упрямого.



— Кто это? — спросил я отца.

— Жигалин. Начальник штаба.

Мамонтов оказался позади всех. Одет он был, как мне показалось, не для парада, а для дальней дороги: в тот же, виденный мною черненый полушубок, отороченный серой мерлушкой, довольно нарядный, правда, для тогдашней поры, но туго затянутый в ремни, с револьверной кобурой у пояса. Походка у него была легкой — под его мягкими пимами даже не поскрипывал снег.

Первых командиров партизаны встретили в глубоком молчании, будто чем-то разочарованные, но, когда увидели любимого главкома, враз оживились, завертелись, заговорили: шумок прошел над шеренгами и толпами.

Яков Жигалин поднялся на небольшую трибупу. Оттянув левый рукав полушубка, он взглянул на большие часы у запястья, засекая время, но показалось — безотчетно похвастался ими перед людьми. Потом, ожидая тишины, Жигалин нахмуренным взглядом начал всматриваться в близкие и далекие лица на площади.

Тем временем все остальные командиры встали между трибуной и гробом Колядо, ненадолго сняли свои папахи и шапки-долго стоять на морозе с открытыми головами было рискованпо. Один Мамонтов, не надевая папахи, обернулся к трибуне, отломил небольшую сосновую ветку и положил ее в гроб у скрещенных рук Колядо. Мне невольно подумалось, что главком был недоволен тем, что погибшему герою положили пучки ковыля, вроде от родной степи. Вот он и решил преподнести ему подарок и от степных боров, в которых герой тоже повоевал немало, да к тому же и погиб на лесной поляне.

А начальник штаба Жигалин, открыв митинг, уже говорил что-то, но людское море на площади, чем-то недовольное, не слушало его, волновалось — вот-вот могла хлестнуть волпой разноголосица.

Жигалин понял, чего требуют от него , армия и народ, замолк и широко развел руки — дескать, казните, а я не в силах исполнить вашу волю. Тогда над площадью враз взлетело несколько голосов:

— Главко-ома-а! Главко-ома-а!

Зная, что сейчас может произойти, Жигалин взмахнул рукой и простуженным голосом начал выкрикивать, разделяя слова, чтобы они не сливались вдали:

— С речью... выступает... главком... крестьянской Красной Армии... Западной Сибири... товарищ Мамонтов!

Главком обернулся и поднял недовольный взгляд на Жигалина. Мамонтов не собирался выступать на митинге о чем сказал еще в штабе, и подосадовал, что обычно сообразительный Жигалин растерялся и не смог избавить его от нелюбимого дела. Но отнекиваться теперь было неразумно. Обидишь армию и парод. И Мамонтов, сунув кому-то свою папаху, взбежал на трибуну, встал на место Жигалина, ухватился за перильца.

Из края в край площади загремело:

— Ур-ра-а-а! Ур-ра-а-а!

Сердито нахмурясь, Мамонтов резко замахал рукой из стороны в сторону, требуя немедленно прекратить крик, а затем

указал вниз, на гроб Колядо,— дескать, не забывайте, что здесь спит вечным сном герой. И на площади быстро установилась тишина.

— Товарищи солдаты и командиры нашей доблестной армии! Товарищи крестьяне Солоновки и приезжие из других селении! — начал Мамонтов высоким, чистым, певучим голосом.— Я тоже поздравляю всех с днем рождения родной Советской власти. Ей исполнилось уже два года. Теперь она — сами видите! — крепко стоит на земле. И с каждым днем все больше набирается силенок и ума. Теперь ее уже никому не удастся поставить на колени. Жаль только, что мы с опозданием отмечаем этот день, но лучше поздно, чем никогда! Зато уж отмечаем хорошо, большой победой! Мы устояли и обратили противника в бегство!