Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 40

На Рождество в П[отулице] было два выходных дня. Ничего, кроме обычной уборки комнат в бараках, от нас не требовали. Холод, сырой ледяной пол, пустая и жидкая бурда. Несколько дней подряд хлеб выдавали прямо из духовки, потом перестали — снова закончилась мука. Половину нормы хлеба раздали в первый праздничный день, а на второй день — ничего. Мы голодали и, что еще хуже, замерзали. Даже самые бодрые и жизнерадостные из нас забыли все рождественские песни. На Рождество в П[отулице] мы не упустили возможности пожелать Польше всего самого наилучшего.

Следующие несколько месяцев хуже всех пришлось ревматикам. Мое тело долгое время отказывалось повиноваться. Казармы для наказанных упразднили, нас распределили по старым баракам. Красные отметки на нашей форме теперь уже утратили значение. Когда же освободят военнопленных? После того,

как поздней осенью увезли несколько сотен больных гражданских, неспособных работать, стали ходить слухи о том, что будто бы весной организуют нашу отправку домой. Дадут ли нам снова увидеть свои дома, жен, детей и родственников? Просочились новости и о том, что союзные державы намерены потребовать у русских нашей экстрадиции. Иногда нам попадались старые смятые газетные листы, которые мы прочитывали тайком, польская пресса представляла собой сплошную пропаганду и россказни о том, что, дескать, Польша выиграла войну без чьей-либо помощи.

С каждым новым днем углублялось безразличие, казалось, нас уже ничего не могло удивить. Даже старые шутки уже перестали быть смешными. В людях росла раздражительность, они впадали в уныние, что лишь усугубляло и без того безрадостное их существование.

3 мая 1947 года я получил письма из Касселя от брата и жены. Самая важная и волнующая новость — все мои родственники, кроме моего младшего сына и брата, живы, у них есть крыша над головой, достаточно еды, и они ждут не дождутся моего возвращения. В тот день я собрался с силами (хотя уже был готов сдаться) и скомандовал себе: что бы ни случилось, ты обязан выжить.

На следующее утро kierownik вызвал меня к себе в кабинет. По дороге я лихорадочно вспоминал, в чем провинился, и гадал, будут ли меня бить. Если да, то я не отступлюсь. Мне хватит сил, чтобы заехать ему кулаком в физиономию. Пока что меня здесь никто не трогал, и я никому не дам спуску.

Kierownik, когда на него нападала охота, говорил на вполне приличном немецком языке, но обычно сначала в ход шли его кулаки. Очень многие заключенные, женщины, дети и даже надсмотрщики испытали их силу на себе, им было что рассказать о визитах к нему. Он никого не отправлял в карцер, а самолично вершил правосудие тут же, у себя в кабинете, что вызывало у меня даже подобие уважения.

— Ты жаловался на плохое обращение, почему?

— Вас обманул какой-то жалкий доносчик, который не мог слышать эту жалобу от меня лично, но если он доложил вам о моих критических замечаниях, не стану этого отрицать.

— И что же тебя не устраивает?

— Кто из нас может рассыпать похвалы?

— У тебя самого раньше были работники?

— Были, и много.

— Я хочу знать, жаловался ли ты сам на меня?

— Пока что у меня не было на то оснований.

— И что ты думаешь о Польше?

— Я не задумывался над этим, а свою родину люблю, так же, как и вы свою.





На этом вопросы закончились. Опять мне повезло. Он раньше меня узнал о том, что я покидаю П[оту-лиц], и до моего отъезда решил поговорить с немцем, который его не боялся.

В тот же день после обеда меня и еще нескольких человек отправили в неизвестном направлении. Наша группа состояла из молодого баварца, двух фермеров и четырех женщин, одна из которых, бывшая владелица отеля, тоже была приговорена в 3 годам заключения за членство в партии.

Два милиционера, приятная компания, нечего сказать, препроводили нас на железнодорожную станцию С[лесин], в 8 километрах к востоку. Поезд уже ушел. На ночь нас разместили в сельском полицейском участке, а на следующее утро мы должны были сесть на поезд в Б[ромберг]. Участок располагался в здании школы, там было с полдесятка дружелюбно настроенных молодых ребят, надо сказать, они отнеслись к нам вполне по-человечески.

Женщин тут же отправили на кухню, и скоро на столе перед нами появилась огромная миска вареного картофеля и кофе. Мы наелись и закурили. Надежно запертое помещение без окон стало нашим приютом на ночь.

Поезд пришел вовремя. Простояв полдня, состав отправился на Б[ромберг]. С тех пор, как мы были здесь последний раз, ничего не изменилось. Кучи мусора и грязи остались там же, где и были полтора года тому назад, а вгсесильные русские все так же толклись на городских улицах. Местное население изумленно глазело на нас, как будто спрашивая: «Неужели это все еще не закончилось?» Мы шли по этому городу, словно попав в иной мир.

Здание полиции распахивает перед нами двери своего подвала. Немногочисленные камеры заняты, в основном, поляками в форме, оказавшимися здесь чаще всего по причине пьянства, их держали здесь несколько часов, день или даже целую ночь. Моего младшего товарища отправляют на уборку камер, и он возвращается с хлебом и сигаретами. Нас отделили от тех, с кем мы сюда прибыли. Поздно вечером дежурный офицер открывает дверь камеры, он при-

JL "IГ

нес немного еды. Все убеждены, что отсюда нас отправят на Одер. Читая наш приговор, они только качают головой — никто не верит, что нас будут держать за решеткой.

На следующий день, в 12 часов, нас двоих отправляют на вокзал под удвоенной охраной. По узкоколейке поезд везет нас в К[ониц], на конечную станцию. В полицейском участке к нам приставляют охрану. Они звонят по телефону в администрацию тюрьмы, перезаряжают автоматы, и мы проходим через городок под названием К[ониц]. На самой окраине возвышается старинная церковь, и перед ее главным входом нас останавливают. В массивной стене церкви открывается маленькая дверь. Мы стоим в просторном зале, отгороженном от внутреннего двора коваными металлическими прутьями, доходящими до самого потолочного свода церкви.

Моя первая мысль: тюрьма. И тут же ее сменяет новая: странно, но тюрьмы почти всегда стоят стена к стене с церквями. Справа и слева полуоткрытые старинные, тяжелые дубовые двери, обитые кованым железом. Вижу и кабинеты, и помещения для охранников, как в казармах. Служащие и милиционеры деловито снуют туда-сюда, но вместо привычного оружия в руках у них тяжелые старинные ключи. Мы внимательно и с любопытством осматриваемся. Поношенные мундиры и фуражки выдают в нас солдат, и нам задают массу вопросов: правда ли, что мы военнопленные, что за преступления мы совершили и сколько лет нам дали. На каждый вопрос, заданный по-польски, я не отвечаю, притворившись, что не по-

нимаю ни слова. Мой товарищ следует моему примеру.

К слову сказать, мы валимся с ног от усталости, но приходится дожидаться начальника, наделенного соответствующими полномочиями, его вызвали из города. Наконец начальник появляется, судя по знакам различия, это поручик. На безупречном немецком он расспрашивает меня — откуда мы, какой суд вынес приговор и так далее.

— Должно быть, произошла ошибка. Но я все выясню — я сейчас же позвоню куда следует.

Он идет к телефону, возвращается, сожалеет о том, что ему придется временно задержать нас и, наконец, отдает охране приказ увести нас. Похоже, он человек воспитанный и беспристрастный и, видимо, совершенно не желает с нами связываться.

Через низкую дверь тюремщик ведет нас во внутренний двор, ко входу в непосредственно тюремное здание. Мы останавливаемся слева от входа, у другого кабинета, перед толстыми прутьями решетки. Моему товарищу тут же велят зайти, а несколько тюремщиков снова пытаются завязать со мной разговор по-польски. И я снова игнорирую их расспросы. На их лицах проступает плохо скрытая ненависть, и они церемониться со мной явно не собираются.

Один из них молнией подбегает ко мне и сбивает у меня с головы фуражку, после чего носком ботинка отшвыривает ее в сторону и приказывает мне, опять же по-польски, поднять ее. Я делаю вид, что «ничего не понимаю», но, стиснув зубы, гляжу на этого «героя». Остальные тоже явно заинтересовались, чем все это кончится, и все время подуськивали его под-