Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 110

Эта картина стоит у меня перед глазами — я буду помнить ее до конца моих дней.

Лошади, сабли, красные лестницы и мерзкий сброд, приплясывающий вокруг, — вся эта процессия прошла мимо и стала удаляться под стук копыт, грохот колес, крики: «Смерть растленным!.. Смерть предателям!.. Наша возьмет!.. «Карманьолу» давай, «Карманьолу»!.. Долой Камилла!.. Долой Дантона!.. Ха-ха-ха!.. Да здравствует царство добродетели! Да здравствует Робеспьер!» Это кошмарное видение терялось вдали среди густой толпы, запрудившей набережную, среди множества голов, торчавших из окон и с балконов, а следом уже шла вторая повозка, такая же полная, как и первая; за ней — третья. Тут я вспомнил, что Шовель был другом Дантона, и сердце у меня захолонуло; увидь я его среди осужденных, я бы ни на что не посмотрел — выхватил бы саблю, ринулся бы на этих негодяев и, наверно, погиб бы, но его там не было. Я узнал только среди прочих нашего генерала Вестермана — победителя при Шатийоне, при Ле-Мане, при Савенэ! Он тоже был там — мрачный, с опущенной головой, со связанными за спиной руками.

Вслед этим повозкам тоже неслись гнусные выкрики, песни, хохот.

Нет, не страх перед смертью, а гнев вызывает дрожь у таких людей, — гнев на неблагодарный народ, допустивший, чтобы полицейские ищейки сначала надругались над ними, а потом поволокли их на гильотину. Эти мерзавцы осквернили нашу революцию[118]. Они называли себя санкюлотами и жили припеваючи, окопавшись в полиции, в то время как народ — рабочие и крестьяне — нес на себе все тяготы[119]. Они торчали в Париже и чинили расправу над своими жертвами, в то время как мы, сотни тысяч простых людей, защищали границы отчизны, проливая за нее свою кровь.

Словом, в полном смятении я побрел прочь. Я уже видел гибель нашей республики. Долго так продолжаться не может: нельзя без конца рубить головы друг другу — этим не докажешь людям, что они не правы.

Шагов через сто я наконец обнаружил дом, где жил Шовель. Было уже совсем темно. Я вошел в плохо освещенный коридор. Внизу, слева, жил портной, кривоногий старик с большим красным носом, — его рабочий стол занимал всю конуру. Я спросил, не знает ли он депутата Шовеля. Он оглядел меня сквозь большие очки с головы до пят, поднялся и сказал:

— Подожди, гражданин, я сейчас схожу за ним.

Он вышел и минут через пять или шесть вернулся в сопровождении толстяка в сдвинутой на затылок шляпе с огромной кокардой, препоясанного трехцветным шарфом. За ним следовало два или три санкюлота.

— Вот он, — сказал портной, — этот самый спрашивал Шовеля.

Тот, что с кокардой — должно быть, комиссар, — принялся меня расспрашивать, кто я да откуда. Я ответил, что Шовелю все это прекрасно известно.

— Именем закона я требую твои бумаги! — заорал он тогда. — Да пошевеливайся, живо!

Тут санкюлоты вошли в конуру. Стало так тесно, что я не мог шелохнуться. Я слышал, как в коридор со всех сторон стекались люди — они топали, спускаясь с лестниц. Я видел, как они смотрят на меня: глаза их в темноте поблескивали, точно у крыс. Я побелел от гнева и швырнул на стол подорожную и отпускной билет. Комиссар сунул все в карман и сказал:

— Пошли! А вы — смотрите не зевать!

Портной был явно доволен: ему казалось, что награда в пятьдесят ливров уже у него в руках. Я бы с радостью его придушил.

Пришлось идти. Шагах в пятидесяти оттуда, в большом квадратном зале, где какие-то граждане стояли на страже, мои бумаги были внимательно изучены.

Перечислить вам все вопросы, которые задал мне комиссар, — о моих занятиях, о том, куда я держу путь, почему свернул с дороги да откуда я знаю Шовеля, — просто невозможно: ведь прошло столько времени. Да и допрос-то длился больше получаса. Под конец он все же признал, что бумаги мои в порядке, и, ставя на них печать, сказал, что Шовель уехал с поручением в Альпийскую армию. Тут меня разобрала злость:



— Чего же вы сразу-то мне не сказали? Куча вы…

Но я попридержал язык. Комиссар же с презрением посмотрел на меня.

— Ему, видите ли, сразу не сказали! Значит, тебе надо было сразу сказать! Ты что же, дурная твоя башка, считаешь, что республика раскрывает свои тайны первому встречному?! Ты же мог быть шпионом герцога Кобургского или Питта! У тебя что, на физиономии написано, какой ты благонадежный?

Человек этот, видно, не на шутку разошелся. Подай он знак солдатам, стоявшим вокруг нас с пиками в руках и внимательно прислушивавшимся к разговору, — меня бы вмиг схватили. У меня достало ума промолчать. Раздосадованный тем, что ему не удалось подцепить меня, он указал мне на дверь.

— Ты свободен и постарайся в другой раз быть поумнее — а то несдобровать тебе.

Я поспешно вышел и зашагал но улице в том направлении, откуда пришел. Все эти санкюлоты попрежнему искоса поглядывали на меня.

Я пробыл в Париже еще два дня и повсюду видел одну и ту же картину: каждый встречный вызывал подозрение; кто угодно мог тебя задержать; люди старались на улице не смотреть друг на друга. И нельзя сказать, чтобы для такой подозрительности не было оснований. Предательства всколыхнули умы, да и голод побуждал несчастных хвататься за что угодно, лишь бы прожить, и вот они становились доносчиками, чтобы получить вознаграждение! Одна беда повлекла за собой другую: начался террор, а виновниками этого страшного террора были люди, вроде Лафайета и Дюмурье, все те, кто в свое время сдавал наши крепости, пытался поднять армию против народа, подбивал крестьян уничтожить республику. Тяжкие болезни требуют сильных лекарств — тут нечему удивляться.

Вырвавшись из когтей комиссара, я пошел обратно по старой темной улице и наконец набрел на трактир, где оборванцы и бедняки вроде меня могли за несколько монет получить на ночь пристанище. Это было как раз то, что я искал, ибо в такой поношенной, порванной, залатанной форме, в старой треуголке и со старым ранцем меня вряд ли пустили бы в другое место. Итак, я вошел в смрадный зал; старуха, хозяйничавшая за стойкой, вокруг которой пили, курили, играли в карты санкюлоты, сразу поняла, что мне нужно. Она провела меня наверх по лестнице, где перила были заменены веревкой, потребовала с меня плату вперед, и я растянулся на соломенном тюфяке, но ненадолго — вскоре клопы, блохи и прочие насекомые прогнали меня оттуда. Тогда я растянулся на полу, подложив под голову ранец, — совсем как в поле, и, несмотря на отвратительные запахи и пьяные крики, доносившиеся снизу, несмотря на шум, производимый проходившими по улице патрулями, несмотря на духоту, царившую в этой каморке, под самой крышей, и отборную ругань постояльцев, спотыкавшихся на лестнице, — проспал до утра.

Правда, раза два или три я просыпался от сознания, что Дантон, Камилл Демулен, Вестерман — лучшие патриоты — убиты и их отрубленные головы вместе с обезглавленными телами лежат грудой в лужах крови. Сердце у меня сжималось; я благословлял небо, что Шовеля послали с поручением в армию, и снова засыпал от усталости.

Утром я довольно рано спустился вниз. Я мог бы сразу уйти, ибо за постой у меня было заплачено, но лучше было остаться, потому что здесь, наверно, и поесть можно было недорого. Я сел за столик и спокойно позавтракал в одиночестве — съел кусок хлеба с сыром и выпил полбутылки вина. Обошлось мне это в два ливра десять су ассигнатами. У меня оставалось еще семьдесят пять ливров.

Прежде чем вернуться в родные края, мне непременно хотелось побывать в Национальном конвенте. Никаких вестей не доходило до нас эти три месяца, что мы провели в Вандее, скитаясь по болотам и лесным чащам; почти все парижские федераты погибли, а только они и интересовались битвами в Конвенте, якобинцами и кордельерами. Остальные же ни о чем, кроме службы, не думали. Смерть Дантона, Камилла Демулена и многих других патриотов, которые первыми поддержали республику, представлялась мне страшным бедствием: значит, роялисты одержали все-таки верх! Вот какие мысли теснились у меня в голове. В восемь часов я расплатился со старухой, оставил у нее свой ранец, и, предупредив, что зайду за ним, отправился в путь.

118

Резко отрицательная оценка якобинского террора, которую дают тут авторы романа, стремящиеся доказать, что жертвами его были якобы только ни в чем не повинные люди, противоречит фактам. Своим острием террористическая политика якобинцев была направлена против контрреволюционных элементов и сыграла в целом положительную роль в борьбе с внутренними и внешними врагами революции. Однако в ряде случаев (особенно в последний период существования якобинской диктатуры) жертвами этого террора оказывались и люди безусловно преданные революции, необоснованно заподозренные в измене, сторонники более радикальных мер, выступавшие против якобинцев за их недостаточную решительность в проведении некоторых демократических преобразований, а также рабочие, добивавшиеся повышения заработной платы.

119

Такая характеристика санкюлотов не соответствует исторической действительности и продиктована отрицательным отношением авторов романа к наиболее последовательным и решительным деятелям революции.