Страница 110 из 110
Словом, я только порадовался случившемуся, да и жена моя — тоже.
Но для бедного моего отца это был страшный удар: он сразу слег и всякий раз, как я заходил навестить его, говорил мне:
— Ах, милый мой Мишель, да простит господь нашего Никола, но только на этот раз он меня доконал!
И плакал, точно малое дитя. Умер он внезапно, в 1803 году. Тогда моя мать, вместо того чтобы поселиться с нами и спокойно жить с внучатами, отправилась на богомолье по святым местам — то ли в Мариенталь, то ли еще куда-то — молиться за упокой души Никола. Несколько месяцев спустя одна старая эльзаска из ее секты явилась к нам и, перебирая четки, сообщила, что мать моя скончалась в монастыре святой Одилии на соломе, что кюре похоронил ее по христианскому обычаю — со свечами и святой водой. Я заплатил за свечи и святую воду, глубоко огорченный тем, что мать моя умерла при столь печальных обстоятельствах, ибо, послушайся она меня, прожила бы она еще лет десять.
Так семья наша потихоньку убывала, уходили в мир иной и друзья. От моего старого приятеля Сома после Гогенлиндена мы не получили ни одной весточки: должно быть, он умер, не вынеся тягот похода. Долго мы ждали от него вестей, но когда прошло пять или шесть лет, а писем все не было, мы поняли, что и тут жизнь оборвалась. Мареско и Лизбета, вкусивши почестей, забыли и думать про нас: они стали еще большими бонапартистами, чем сам Бонапарт, а мы по-прежнему были республиканцами! Время от времени газеты приносили нам вести о них: «Госпожа баронесса Мареско делала покупки в таком-то магазине!.. Она присутствовала на придворном балу вместе с господином бароном Мареско… Они отбыли в Испанию…» И так далее и тому подобное. Словом, они принадлежали теперь к высшему свету.
В 1809 году у нас оставался еще дядюшка Жан. Он давно забросил свою маленькую кузницу в Лачугах-у-Дубняка и жил теперь на своей прекрасной ферме Пикхольц с тетушкой Катриной, Николь, моим братом Клодом и моей сестрой Матюриной. В рыночные дни, продав зерно, он приезжал к нам на своем шарабане за сахаром, растительным маслом и уксусом. Арест Шовеля глубоко потряс его, тем более что сначала он ведь принял сторону Бонапарта, ибо любил порядок и радовался тому, что Бонапарт закрепил за народом владение государственными землями. Из-за этого он даже перестал у нас бывать. Но, узнав о постигшем нас несчастье, он первый, несмотря на свою осторожность, стеная, прибежал к нам. При Маргарите он не решался говорить о Шовеле, но всякий раз, как она выходила из комнаты, спрашивал:
— А весточки нет от него? Все нет?
— Нет!
— О господи, ну, почему я не верил твоему тестю, когда он ругал этого деспота!
Дядюшка Жан любил наших детишек и все просил, чтобы мы отдали ему которого-нибудь из них. К тому времени у нас уже было трое мальчиков и две девочки, и мы почти решили выполнить его просьбу, зная, что он хорошо воспитает ребенка, научит уму-разуму и сделает из него хорошего земледельца.
— Ну, ладно, — сказала как-то раз Маргарита, — пусть берет Мишеля: он у нас самый сильный.
— Мне кажется, дядюшка Жан не о нем думает, — возразил я. — Хоть он и ничего мне не говорил, но я уверен, что ему хотелось бы взять Жан-Пьера.
— Почему?
— Да потому, что он похож на твоего отца.
По этой же причине и Маргарите не хотелось отдавать его. Она поплакала, но под конец все же согласилась. С тех пор каждый вторник дядюшка Жан приезжал к нам с Жан-Пьером на своем шарабане, и мы вместе обедали, как одна большая семья. Да и Маргарита наведывалась в Пикхольц.
В 1809 году к концу осени дядюшка Жан слег. Жан-Пьер, которому было тогда четырнадцать лет, с раннего утра примчался за мной; он сказал, что дядюшке Жану очень плохо и что он хочет со мной поговорить. Я сразу же выехал. Приехав в Пикхольц, я застал своего старого наставника в постели с саржевыми занавесками. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять, сколь серьезно он болен: похоже было, что ему больше не встать. Саарбургский доктор Бурегар приезжал уже пять раз. А болел дядюшка Жан всего два дня. Увидев, как убивается тетушка Катрина, я понял, что сказал доктор.
Дядюшка Жан не мог говорить. Когда я вошел, он показал мне на ящик своего ночного столика.
— Открой! — беззвучно произнесли его губы.
Я открыл. В ящике лежала бумага, написанная его рукой.
— Внукам Шовеля, — с усилием произнес он.
И по щекам его скатились две слезы. Дыхание давалось ему с трудом. Он хотел еще что-то сказать, но только сжал мне руку. Я был очень взволнован. Видя, что дышать ему становится все труднее, я понял, что начинается агония. Он все-таки дождался меня, — так часто бывает. Теперь он повернулся к стене. Прошло минут десять. Я сидел у постели и, видя, что он не шевелится, тихонько окликнул:
— Дядюшка Жан!
Но он не ответил. Одутловатые щеки его побелели, а губы слегка раздвинулись, словно в улыбке. Таким я помнил его в кузнице; бывало, Валентин сболтнет какую-нибудь глупость, а дядюшка Жан лишь посмотрит на него сверху вниз, заложив за подтяжки руки.
Нужно ли описывать наше горе? Нет, конечно: слишком это всем знакомо. Пусть каждый вспомнит смерть тех, кого он любил! Для меня вместе с моим вторым отцом уходили из жизни воспоминания юности; тетушка Катрина потеряла лучшего из людей, с которым прожила пятьдесят лет в любви и согласии; ферма потеряла прекрасного хозяина, справедливого и человечного.
На этом я останавливаюсь… Здесь кончается моя история. Скоро наступит и мой черед отбыть в мир иной — надо отдохнуть и немного собраться с мыслями, прежде чем соединиться с друзьями давних лет, о которых я вам тут рассказывал.
Дядюшка Жан Леру завещал нам с Маргаритой — для внуков своего друга Шовеля — ферму Пикхольц, при условии, что тетушка Катрина останется там и мы будем относиться к ней как к родной матери; что Николь, Клод и Матюрина также останутся на ферме до конца своих дней и что мы будем иногда вспоминать его.
Все это было нетрудно выполнить, ибо так и мы решили в сердце своем.
Вскоре мы с Маргаритой и с нашими детишками перебрались на ферму, а торговлю нашу уступили моему брату Этьену. С тех пор я и занимаюсь земледелием: сначала возделывал наши поля, потом прикупил новые и благоденствовал. Вспомните, что я писал в первой главе.
На сем я и заканчиваю свой рассказ и молю бога даровать нам еще несколько лет мира и здоровья. Если бы вдобавок ко всему у нас были «Права человека», — я умер бы спокойно.
Конец