Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 108 из 110

Мой отец по воскресеньям всегда обедал с нами. Он, бедняга, соглашался со всем — лишь бы его дети были счастливы. Шовель любил его и высоко ставил, но никогда не заговаривал с ним о политике. Этьен вот уже несколько месяцев работал у Симони в Страсбурге. Итак, жили мы уединенно, занятые своим делом. Даже наши старые друзья из Клуба равенства не заходили больше вечерком потолковать возле печки: каждый сидел в своем углу, причем наиболее смелые, как, скажем, Элоф Коллен, осторожничали больше всех.

Не успели мы получить письмо от Сома, как пришла весть про знаменитую адскую машину, от которой 24 декабря 1800 года, в восемь часов вечера, на улице Сен-Никез чуть не взлетел на воздух Бонапарт. Первый консул ехал из Тюильри в Оперу. На пути ему встретилась тележка, груженная бочкой, и не успел кучер свернуть в сторону, как бочка, в которой оказался порох, взорвалась. От взрыва пострадало пятьдесят два человека — среди них были убитые и раненые.

Все тринадцать газет хором возопили, что это дело рук якобинцев, а потому теперь уже никто и вовсе не раскрывал рта.

Однажды вечером, 17 января, да, именно 17-го, — как все печальное живо в памяти! С тех пор прошло шестьдесят восемь лет, а я будто сейчас все вижу!.. — зима стояла снежная. Покончив с дневными трудами, мы сидели в нашей читальне и занимались каждый своим делом. Маргарита отнесла Аннету и Мишеля спать, а Жан-Пьер, как всегда, дремал на стуле, ибо ему непременно хотелось послушать, о чем говорят взрослые, но всякий раз он засыпал, положив на стол пухлую, румяную щечку. На улице завывал ветер, и из-за воя его еле слышен был звон колокольчика, пробуждавший нас от дум и заставлявший то одного, то другого пойти в лавку, чтобы отпустить очередному покупателю на два су растительного масла, полштофа водки или свечку за шесть лиаров. Папаша Шовель склеивал листы бумаги, а мы с Маргаритой делали пакеты, — время двигалось еле заметно. Пробило десять. Маргарита, боясь, как бы мальчик не упал со стула, взяла его на руки и унесла, — он продолжал сладко спать, положив головку к ней на плечо.

Не успела она подняться наверх, как входная дверь распахнулась и в лавку ввалилось несколько человек. Мы видели их сквозь застекленную дверь: все это были незнакомцы, в коротких плащах и треуголках, какие носили в те времена, и физиономии у них были премерзкие. Мы обмерли. Тут один из них — как видно, начальник (с усами и при сабле) — вошел к нам в читальню и, указав на Шовеля, изрек:

— Вот он… Я его узнал… Арестовать!

Шовель побледнел, однако твердым голосом спросил:

— Арестовать меня? За что же? А есть у вас ордер на арест? Вы знаете, что по семьдесят шестой и восемьдесят первой статьям конституции…

— Хм! — передернул тот плечами. — Хватит с нас засилия адвокатов, время их прошло! Берите его и в путь!

Тут я пришел в себя от удивления и кинулся было к сабле, висевшей на стене, но их главный заметил это.

— А ты, мой мальчик, успокойся, не то и тебе худо будет. Канэ, заберите-ка саблю! А теперь — ключи, живо, ключи! Да поторапливайтесь!

Двое из этих разбойников набросились на меня; я попытался было высвободиться, но тут третий схватил меня сзади за горло. В эту минуту с улицы донесся крик Шовеля:

— Мишель, не противься, они убьют тебя!

Это были последние слова нашего славного Шовеля, которые мне довелось услышать. Тем временем мне скрутили назад руки, упершись коленом в спину, обыскали и потом швырнули в старое кресло.





— Отпустите его: ключи у меня, — сказал полицейский офицер. — Но если ты только шевельнешься, пеняй на себя!..

Я был совсем разбит, в ушах у меня стоял гул; я видел, как они принялись открывать ящики конторки, потом шкафа, выбрасывали оттуда бумаги, некоторые откладывали. Их главный что-то писал, сидя за нашим столом; двое других вскрывали письма, читали их и передавали ему. Двери в читальню и в лавку стояли настежь, — тепло уходило, становилось холодно. А молодчики все трудились. Они расхаживали по лавке, переворачивая все вверх дном. У меня опять пошла горлом кровь — возобновилось кровохарканье. Ярость, боль, горе, отчаянье душили меня. В голове не было мыслей — я точно отупел. Офицер отдавал приказы и распоряжался, как у себя дома:

— Осмотрите этот ларь… Откройте этот ящик… Закройте дверь. Огонь в печке потух — да, досадно! Ну ладно, не будем отвлекаться… Вот теперь вроде бы все.

Негодяи нашли в шкафу бутылку водки и рюмки и, не прерывая работы, потягивали из нее, угощаясь также и табачком из табакерки Шовеля, оставшейся на столе… Что поделаешь? Бандиты — они и есть бандиты! Такие, наверно, и орудовали у Шиндерганнеса, не зная ни веры, ни закона, без сердца и без чести.

Ушли они так же внезапно, как и появились, оставив меня в моем кресле. Было уже, наверно, около часу ночи. Я попытался встать, ноги у меня подкашивались, но я все же поднялся. Добравшись до дверей читальни, я увидел, что пол в лавке весь белый от снега: дверь-то на улицу так и не затворили. Тут я споткнулся обо что-то, — нагибаюсь, смотрю: Маргарита. Я решил, что она мертвая, силы сразу вернулись ко мне. Со стоном я поднял ее и отнес на нашу постель. Оказалось, что она услышала крик отца. Она часто говорила мне потом: «Я слышала, как он крикнул: «Прощайте!.. Прощайте, дети мои!» — а потом раздался грохот отъезжающей кареты. И я потеряла сознание».

Но рассказала она мне это много времени спустя, ибо жена моя долго была как помешанная, и никто не знал, будет ли она жить. Доктор, за которым я кинулся в ту ночь, придя к нам и увидев ее, покачал головой и сказал:

— Ах, какое несчастье, бедный мой Бастьен, какое несчастье! Вот ведь изверги!

А ведь он был мэром нашего города. Но тут совесть возобладала в нем! Да, это были настоящие изверги!

Вот и все, что я хотел вам рассказать. С тех пор я никогда больше не слышал о Шовеле. Это был конец.

Дети кричали и плакали всю ночь напролет. А наутро появились соседи и сердобольные женщины: они шли к нам, как идут в дом, где покойник, — чтобы утешить оставшихся в живых. Однако об участи Шовеля никто не спрашивал: все боялись. И не удивительно, ибо когда в бонапартовском Государственном совете заговорили о трибунале и правосудии, даже о создании особого трибунала для разбора дела о покушении, Бонапарт заявил:

— Трибунал будет слишком долго копаться, да и власть у него ограниченная, а за столь зверское преступление следует карать не мешкая. Расправа должна быть молниеносной и кровопролитной. За каждого пострадавшего — расстрел. Надо расстрелять человек пятнадцать или двадцать, человек двести выслать и, воспользовавшись этим случаем, очистить республику.

Этот взрыв — дело рук шайки негодяев-сентябристов, которые повинны во всех преступлениях революции. Когда сентябристы увидят, что штаб их разгромлен и счастье отвернулось от их вожаков, порядок мигом восстановится, труженики вернутся к своим делам, а десять тысяч французов, принадлежащих к этой партии, раскаются и выйдут из ее рядов. Я был бы недостоин великой задачи, которую я взял на себя, и не мог бы выполнить своей миссии, если бы не проявил твердости в таком деле. Франция и вся Европа подняли бы на смех правительство, которое позволило бы взорвать целый квартал Парижа и устроило бы над преступниками обычный суд. К этому делу надо подойти с государственной точки зрения, и я настолько убежден в необходимости преподать устрашающий урок, что готов сам заняться этими негодяями, допросить их, судить и подписать им приговор.

Итак, Бонапарт величал нас негодяями и бандитами, это нас-то, которые и понятия не имели об адской машине, и он это знал, ибо вскоре перед судом предстали подлинные виновники покушения — роялисты, подкупленные англичанами. Значит, Шовель был негодяем, а Бонапарт — честным человеком! Так же окрестил Бонапарт и Совет пятисот, и Директорию, и всех, от кого хотел избавиться: все это были негодяи, замышлявшие погибель республики. Один он хотел ее спасти. Такое же выдумал он позже про герцога Энгиенского: герцог-де в Германии хотел его убить!