Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 91 из 102

Собрание постановляет: объявить чрезвычайное положение».

Тут меня охватил порыв энтузиазма — я подбросил шапку в воздух, крикнув:

— Да здравствует нация!

Все, кто стоял позади, подхватили возглас, и он пронесся над площадью. Маргарита обернулась, взглянула на меня и, засняв от радости, подняла руку и сказала:

— Слушайте! Это еще не все.

И когда толпа умолкла, она продолжала:

— «Национальное собрание объявляет, что французский народ, верный принципам, освященным его конституцией, не предпримет никакой завоевательной войны, никогда не употребит силу против свободы другого народа и возьмется за оружие лишь для защиты своей свободы и независимости; что война, которую Франция вынуждена вести, является отнюдь не войной народа против народа, а справедливой самозащитой свободного народа от нападения короля, что французы никогда не смешают братьев своих со своими истинными врагами; что они всеми силами будут стараться предотвратить бедствия войны, лишь бы оградить и пощадить имущество жителей, и все невзгоды, неотделимые от войны, обратить на головы только тех, кто объединится против свободы, что Национальное собрание готово заранее принять всех чужеземцев, которые отрекутся от притязаний ее врагов, встанут под ее знамена и посвятят свои силы защите свободы, — оно даже сделает все, что в его власти, для их устройства во Франции.

Обсудив безоговорочное предложение короля и постановив ввести чрезвычайное положение, Собрание постановляет: объявить войну королю Венгрии и Богемии».

Тут со всех сторон раздались возгласы, и не было им числа: «Да здравствует нация!» Их услышали в казармах: солдаты Пуатвенского полка, заменившего полк Овернский, высунулись в окна, махая своими большими треуголками. Огонек свечи перебегал из комнаты в комнату; часовые, стоявшие внизу, поднимали треуголки, нацепив их на штыки, люди останавливались, пожимали друг другу руки, кричали:

— Наконец-то! Война объявлена!

Всех бросало в жар, несмотря на моросящий дождь, все вокруг застилавший мглою.

Маргарита соскочила со стула, я пробился к ней через толпу. Она протянула мне руку, промолвила:

— Ну, Мишель, будем сражаться!

И я ответил:

— Будем, Маргарита. Я разделял мнение твоего отца. Но раз враги на нас нападают, мы будем защищать свои права, пойдем на смерть.

Я не выпускал ее руки и смотрел ей в лицо с восхищением. Право, она стала еще прекраснее: щеки разрумянились, огромные черные глаза были полны отваги. В это время вошел Шовель с непокрытой головой; пряди гладких волос, мокрые от дождя, прилипли ко лбу, вместе с ним вошли пять-шесть честнейших патриотов, которых он известил.

— А, вы здесь! — сказал он, увидя нас в лавке. — Значит, и дождь вас не остановил. Хорошо… я рад… Сейчас соберемся.





— Вот вам и война! — крикнул ему дядюшка Жан. — И не по нашей воле.

— Да, — резко ответил Шовель. — Не хотел я войны, но воевать мы будем храбро, раз уж ее затевают. Пойдемте же!

И мы отправились в клуб — через улицу. Старое здание гудело от голосов: народ кишмя кишел в темноте — во всех углах. Шовель поднялся на мясной полок и стал держать речь; его звучный взволнованный голос долетал до площади. Он сказал нам, что стремился к миру — наивысшему после свободы человеческому благу, но что теперь, раз война уже объявлена, тот, кто пожелал бы чего-либо иного, а не победы своей родины, тот, кто не пожертвовал бы своим имуществом, кровью своей для защиты независимости нации, прослыл бы неслыханным негодяем и последним подлецом.

Он сказал, что это не будет обычная война, что эта война означает свободу человека или рабство, вечную несправедливость или права для каждого, величие Франции или ее падение. Он сказал, что и думать нечего, будто все закончится за один день, что надо собрать все силы, вооружиться решимостью на целые годы; что деспоты бросят на нас своих злосчастных солдат, воспитанных в невежестве и почитании привилегий; что нам предстоит не брататься, а проливать потоки крови и биться не на жизнь, а на смерть.

— И тот, кто защищает свое право силой, — добавил он, — поступает справедливо, тот же, кто вознамерился попрать право других, преступен. Значит, справедливость на нашей стороне.

Потом он сказал нам еще, что для нас это война не солдат, а война граждан; что мы пойдем на наших врагов не только вооруженные пушками и штыками, но также разумом, здравым смыслом и добрыми чувствами; что мы предложим им заодно со злом и добро, и что эти народы, какими бы ограниченными мы их ни считали, в конце концов все же поймут, что, воюя с нами, они защищают собственные цепи и оковы, разбить которые мы и явились, и тогда они благословят нас и соединятся с нами и права всех будут основаны на вечной справедливости. Он называл это — воевать пропагандой, ибо в авангарде, наряду с правами человека, должны выступать хорошие книги, хорошие речи, предложения о мире, союзы, выгодные договоры.

Говоря о негодяях, пытавшихся напасть на нас с тыла, Шовель побледнел и возвысил голос. Он говорил о том, что война обернется страшной стороной, если предатели будут продолжать свои происки, ибо патриотам придется для спасения родины применить к изменникам кровавые законы, которые те хотели применить к нам.

И вдруг этот твердый человек, который всегда приводил в доказательство своих слов одни лишь разумные доводы, изменился под наплывом чувств — весь наш клуб содрогнулся, когда он крикнул, задыхаясь:

— Негодяи сами этого хотят, сами хотят! Сотни раз мы предлагали им мир! И даже теперь мы все еще протягиваем им руку и говорим: «Будем равными… забудем все ваши несправедливые поступки… не будем о них вспоминать, но не совершайте новых; откажитесь от своих привилегий, противных природе!» А они отвечают: «Нет! Вы — наши взбунтовавшиеся рабы! Сам бог, создавая вас, повелел, чтобы вы пресмыкались перед нами, из поколения в поколение содержали бы нас своими трудами. Мы не отступим ни перед союзом с врагами родины, ни перед мятежами внутри страны, ни перед открытой изменой, ни перед чем не отступим, только бы снова надеть на вас ярмо». Ну, а если и мы ни перед чем не отступим, только бы остаться свободными, — в чем же они могут упрекать нас? Я все сказал, граждане: пусть же каждый выполняет долг свой, пусть каждый будет готов пойти в бой по призыву Франции. Будем же всегда едины, и пусть лозунгом нашим всегда будет: «Жить свободными или умереть!»

Он сел, и громом прокатились восторженные клики, полные энтузиазма. Те, кто не видел подобных сцен, не могут представить себе ничего подобного. Все обнимались: ремесленники, буржуа, крестьяне, все братались. Во всех людях мы видели только патриотов и аристократов, — одних любили, других ненавидели. Умиление сочеталось с неукротимым гневом.

Произносили речи и остальные: так, говорил Буало, наш мэр, Пернетт, подрядчик по сооружению укреплений, Коллен и другие, но никто уже не произвел на нас такого впечатления, как Шовель.

Разошлись мы по домам довольно поздно. Дождь лил по-прежнему, и каждый, шагая в темноте по дороге к Лачугам, молча думал свою думу. Только дядюшка Жан время от времени подавал голос; он говорил, что при настоящем положении первым делом нам нужны генералы-патриоты, и это наводило на размышления, — ведь могли у нас появиться и совсем иные генералы, раз назначал их король. Недоверие сменило энтузиазм, и невольно думалось, что Шовель был прав, говоря, что всего опаснее для нас — попасть в руки изменников. Не передать, сколько мыслей теснится в голове в такие минуты. Я могу сказать лишь одно: уже и тогда я отлично понимал, что жизнь моя переменится, что, конечно, я отправлюсь воевать и что любовь к родине так же, как и у несметного множества других людей, заменит мне любовь к моей деревне, к ветхой лачуге, к отцу, кузнице, Маргарите.

Раздумывая обо всем этом, я поднялся на чердак. Я понимал, что дело предстоит нешуточное, и, хотя Шовель и упомянул о необходимости запастись терпением, ни дядюшка Жан, ни Летюмье, ни я сам тогда и не думали, что придется запастись им на двадцать три военных года[159] и что все народы Европы, начиная с немцев, двинутся на нас вместе со своими королями, принцами и сеньорами, чтобы уничтожить нас оттого, что мы хотели сделать добро и им и себе, провозглашая права человека. Да, такое тупоумие чудовищно, и трудно это понять, даже когда увидел все своими глазами.

159

Из этих слов видно, что авторы не разграничивают освободительных войн французской революции (1792–1794) от завоевательных войн Директории и Наполеона (1795–1815).