Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 76



Столько есть еще не рожденных историй. О, эти горестные хоры среди корней, эти перебивающие друг друга рассказы, эти неисчерпаемые монологи посреди внезапно взрывающихся импровизаций! Хватит ли терпения выслушать их? До самой старой услышанной истории были иные, которых вы не слышали, были безымянные предшественники, повествования без названий, огромные бледные и монотонные эпопеи, аморфные былины, бесформенные остовы, гиганты без лиц, застящие горизонт, темные тексты под вечерними драмами туч, а еще дальше — книги-легенды, книги, никогда не написанные, книги — вечные претенденты, книги пропавшие и блуждающие in patribus infidelium…[3]

Среди историй, что, невысказанные, теснятся у корней весны, есть одна, которая давно уже перешла во владение ночи, навсегда осела на дне окоемов — вечный аккомпанемент и фон звездных пространств. Каждую весеннюю ночь, что бы в ней ни происходило, эта история проходит стремительным шагом над беспредельным кваканьем лягушек и нескончаемым бегом мельниц. Муж тот идет под сыплющимся на него с жерновов ночи звездным мелевом, идет широким шагом по небу, кроя в складках плаща ребенка, — вечно в пути, в неустанном странствии сквозь бесконечные просторы ночи. О, великая скорбь одиночества, о, безмерное сиротство в огромности ночи, о, сияние далеких звезд! В этой истории время уже неизменно. Ежесекундно проходит она по звездным горизонтам, стремительно минует нас, и так будет всегда, потому что, выбитая однажды из колеи времени, стала она безмерной, бездонной, неисчерпаемой, сколько бы раз ни повторялась. Идет этот муж и прижимает к груди ребенка — мы намеренно повторяем этот рефрен, этот скорбный эпиграф ночи, чтобы выразить прерывистое постоянство похода, порой заслоняемого путаницей звезд, порой совершенно незримого из-за долгих немых разрывов, из которых сквозит вечность. Дальние миры подходят совсем близко — ужасающе яркие, посылают через вечность стремительные сигналы в немотствующих, неизреченных сообщениях, а он идет и все успокаивает и успокаивает девочку, монотонно, безнадежно, бессильный перед шепотом, перед леденяще сладостными уговорами ночи, перед тем единственным словом, в которое складываются уста тишины, когда ее никто не слушает…

Это история о похищенной и подмененной принцессе…

Когда же поздней ночью они возвращаются в просторную виллу посреди сада, в белую низкую комнату, где стоит длинное, черное, сверкающее фортепьяно и молчит всеми струнами, а к широкой стеклянной стене, как будто к окнам оранжереи, склоняется вся без изъятья весенняя ночь — бледная и моросящая звездами — и над прохладной белой постелью из всех флаконов и баночек плывет горький аромат черемухи, — тогда сквозь огромную бессонную ночь бегут тревоги, и сердце прислушивается и разговаривает во сне, и летит, и спотыкается, и всхлипывает в широкой, росной, роящейся мотыльками ночи, такой прозрачно-светлой и горчащей от черемухи… Ах, это горьковатая черемуха так расширяет бездонную ночь, и сердцу, утомленному полетами, забегавшемуся в счастливых погонях, хотелось бы на минутку заснуть на какой-нибудь надвоздушной границе, на какой-нибудь тончайшей грани, но каждый миг в бледной этой ночи без конца и краю распространяется на все пространство новая ночь еще бледней и еще бесплотней, и каждая разрисована светоносными линиями и зигзагами, звездными спиралями и следами блеклых полетов, тысячекратно исколота жальцами невидимых комаров, бесшелестных и сладких от девичьей крови, а неутомимое сердце опять уже что-то бормочет сквозь сон, невменяемое, запутавшееся в сложных звездных делах, в задышливой спешке, в блаженном, стократ повторяющемся лунном переполохе, вплетенное в бледные чары, в оцепенелые лунатические сны и летаргическую дрожь.

Ах, похищения и погони этой ночи, измены и шепоты, негры и рулевые, балконные решетки и ночные жалюзи, муслиновые платья и вуали, развевающиеся во время запыхавшегося бегства!.. Но наконец после внезапного помрачения приходит черной, глухой паузой тот самый миг — все марионетки лежат в своих коробках, все занавески задвинуты, и давно уже предопределенное дыхание спокойно ходит туда-сюда по все ширине этой сцены, меж тем как на успокоенном раскинувшемся небе рассвет беззвучно строит свои далекие белые и розовые города, свои светлые, вздутые пагоды и минареты.

Только для внимательного читателя Книги становится ясна и постижима природа этой весны. Вся утренняя подготовка дня, весь его ранний туалет, все колебания, сомнения и тщательность выбора открывают свою суть лишь посвященному в марки. Марки вводят его в сложную игру утренней дипломатии, в долгие переговоры, атмосферные лавирования, которые предшествуют окончательной редакции дня. Из рыжеватой мглы девятого часа — и это явственно видно — хотела бы высыпать пестрая и пятнистая Мексика со змеей, извивающейся в клюве кондора, высыпать, горячая и шершавая, яркой экземой, но в разрыве синевы, в высокой зелени деревьев попугай все повторяет «Гватемала», — повторяет упрямо, через равные промежутки, с неизменной интонацией, и от этого зеленого слова постепенно становится черешнево, свежо и лиственно. И вот так потихоньку среди затруднений и конфликтов происходит голосование, устанавливается порядок церемонии, дипломатический протокол дня.

В мае дни были розовые, как Египет. На рыночной площади блеск накатывал волнами и переливался через все границы. На небе нагромождения летних облаков, клубясь, стояли на коленях под прорывами сияния, вулканические, ярко обрисованные, и — Барбадос, Лабрадор, Тринидад — все заходилось красным, словно увиденное сквозь рубиновые очки, а в течение двух-трех ударов пульса, помрачений, через это красное затмение ударяющей в голову крови по небу плыл большой корвет Гвианы, стреляя всеми парусами. Он продвигался, надувшийся, хлопая парусиной, с трудом буксируемый на напрягшихся канатах под крики гребцов сквозь возмущение чаек и красный отсвет моря. Он разрастался на все небо, и во всю ширь распространялся громадный, запутанный такелаж — канаты, лестницы, прутки, — и, высоко гремя распятой парусиной, раскладывался многообразный, многоуровневый воздушный спектакль парусов, рей и брасов, в просветах которого появлялись маленькие юркие негритята и разбегались по этому полотняному лабиринту, теряясь среди знаков и фигур фантастического неба тропиков.

Затем декорации менялись, на небе в массивах туч происходила кульминация сразу трех розовых затмений, дымила сверкающая лава, обрисовывая светящейся линией грозные контуры облаков, и — Куба, Гаити, Ямайка — сердцевина света сходила вглубь, дозревала до еще большей яркости, доходила до самой сущности и внезапно изливалась чистейшая эссенция тех дней: шумливая океаничность тропиков, лазурности архипелагов, блаженных морских просторов и водоворотов, экваториальных соленых муссонов.



С альбомом в руках я читал эту весну. Разве не был он большим комментарием времен, грамматикой их дней и ночей? Эта весна склонялась по всем Колумбиям, Коста-Рикам и Венесуэлам, ибо что такое, в сущности, Мексика, и Эквадор, и Сьерра-Леоне, если не некая изысканная приправа, если не пряность, придающая остроты вкусу мира, непредельная и изощренная крайность, тупик благоуханий, в который утыкается мир в своих поисках, изведывая себя и упражняясь на всех клавишах.

Главное, не забыть — как Александр Великий, — что любая Мексика не предел, что она всего лишь переходная точка, через которую переступает мир, что за каждой Мексикой открывается новая Мексика — еще ярче — сверхцвета и сверхароматы…

Бьянка вся серая. Словно бы в ее смуглой коже присутствует какой-то растворенный ингредиент остывшего пепла. Думаю, прикосновение ее ладони превосходит все, что можно себе вообразить.

В ее дисциплинированной крови целые поколения дрессировки. Очень трогательно покорное подчинение требованиям такта, свидетельствующее о побежденной строптивости, о подавленных бунтах, тихих слезах по ночам и насилии над ее гордостью. Каждым своим движением она вписывается, исполненная доброй воли и грустного очарования, в положенные формы. Она не делает ничего сверх необходимого, каждый ее жест скупо отмерен, едва заполняет форму, входит в нее без энтузиазма, словно лишь из пассивного чувства долга. Из глубины этих преодолений Бьянка черпает свой преждевременный опыт, свое всеобъемлющее знание. Бьянка знает все. И она не посмеивается над этим своим знанием, ее знание серьезно и полно печали, а губы замкнуты над ним линией совершенной красоты — брови обрисованы с суровой аккуратностью. Нет, из своего знания она не черпает никаких поводов для снисходительного расслабления, мягкости и распущенности. Совсем напротив. Как будто на высоте той истины, в которую всматриваются ее печальные глаза, можно оказаться только с помощью напряженной бдительности, только при точнейшем соблюдении формы. И в этом безошибочном такте, в этой верности форме присутствует целое море печали и с трудом преодоленного страдания.

3

Букв, в стране неверных (лат.), в чужих краях.