Страница 9 из 13
— У меня такое ощущение, что Муслим увлекается легкой музыкой.
Тетя строго спросила:
— Ты что, действительно стал увлекаться легкой музыкой?
— Какая же это легкая — это неаполитанские песни! Их исполняют все знаменитые итальянские певцы.
— А что, ты считаешь, что это классическая музыка? — Строгости тогда в нашей школе были невероятные…
Тем не менее мы продолжали собираться на квартирах у моих друзей и слушали всё, что нас в ту пору интересовало: вокальные записи и то, что нельзя было купить в магазинах. Поэтому мы доставали «ребра», то есть записи, сделанные на рентгеновских снимках, и часами слушали «неразрешенную» музыку. Постепенно от прослушивания мы перешли к практике. Уже тогда у меня началось как бы раздвоение в моих музыкальных пристрастиях: я любил и классику, и джаз, эстрадную музыку. Мы организовали свой небольшой джаз-банд, играли дома у Игоря Актямова, который был кларнетистом, но при этом достаточно успешно учился играть и на саксофоне. Я собрал и кружок струнников и обработал, как умел, каватину Фигаро — в переложении для двух скрипок, альта, виолончели и рояля. За роялем, естественно, сидел я. Репетировали мы тоже тайно, потому что наш педагог по музыкальной грамоте считала, что я хоть и очень способный, но усваиваю предметы неохотно. Отвлекаться на посторонние занятия при таких моих учебных успехах было непозволительно, но я отвлекался.
И все-таки учительница меня разоблачила. Как-то на уроке она подошла к моей парте и увидела у меня под рукой что-то постороннее: я дописывал партии для нашего ансамбля к «Элегии» Массне. Она при этом что-то объясняла классу, а тут вдруг смолкла. Я прикрыл рукой свой «шедевр».
— А ну-ка, покажи, покажи!
Я отвел руку, учительница взяла ноты, внимательно посмотрела и, улыбнувшись, покачала головой. Спросила удивленно:
— Это ты писал? — Я кивнул. — Ну, знаешь!.. — Она как бы обращалась к классу. — Ты делаешь вещи, которые никто из сидящих здесь не сделает, а элементарное выучить не хочешь. Как это вам нравится?
Я пробубнил, опустив голову:
— И до этого дело дойдет.
Мне не хотелось тогда объяснять учительнице, что я и сам сочиняю музыку. Что, к примеру, мою скрипичную пьесу уже исполняет мой друг Рафик Акопов. А потом, зачем я буду раскрывать ей нашу тайну? Позже, узнав о моих сочинительских «грешках», меня перевели в класс детского творчества, где я начал «творить» пьесы и романсы, причем на стихи с детства обожаемого Пушкина.
Нет ничего тайного, что не становится явным. Банально, но верно. В конце концов в школе узнали про мое пение. Сначала меня услышала наш педагог по русскому языку Мария Георгиевна. Услышала случайно: я не знал, что в школе кто-то есть. «Та-ак, мне что-то об этом говорили, — с удивлением произнесла она. — Но я не думала, что это настолько звучно и красиво. Ну, Муслим, буду ждать приглашения в первый ряд на твой первый концерт». Я, конечно, смутился, но внутренне ликовал. На следующий день об этом узнала вся школа. Мало того, на уроках музлитературы меня сделали вокальным иллюстратором — я вместо пластинок пел арии и романсы.
Но домашние все еще не знали, что я пою. Как-то собрались у нас гости и кто-то попросил:
— Пусть Муслим покажет нам, чему научили его в школе. Сыграет Баха или Моцарта.
Дядя Джамал съехидничал:
— Сыграть-то он сыграет, только вы смотрите стулья не поломайте от восторга.
Я разозлился, сел за рояль и выдал им… каватину Фигаро. Стулья не ломали, просто сначала была немая сцена, закончившаяся шумным восторгом. Больше всех был доволен и удивлен дядя Джамал: в доме, у тебя на глазах растет молодой человек, все только и думают, как бы сделать из него хорошего пианиста и композитора, а он, видите ли, садится за рояль и… (О подобной сцене рассказал и Пласидо Доминго. Его родители до поры не знали, что их сын поет. И когда он примерно в такой же ситуации запел, они открыли рты от удивления.)
Ломка голоса у меня произошла к четырнадцати годам. Я ее особенно и не заметил, потому что тогда не собирался быть певцом и об этом не думал. Но когда я вдруг обнаружил, что у меня настоящий, певческий голос, тут все как сговорились: нельзя ему еще петь, у него переходный возраст. Я стал петушиться — да мне плевать на это ваше «нельзя»! Неужели не слышите, что это не мутационный голос? Во время ломки голос хрипит, с баска на петуха срывается, а тут уже ровный баритон-бас. Всем он нравится, все восхищаются, а петь не дают.
Мой любимый дядя — дирижер Ниязи тоже был против: «Рано еще тебе петь». (Ниязи действительно приходился мне дядей. Он племянник Узеира Гаджибекова, который, как я уже говорил, был наш родственник: они с моим дедом были женаты на сестрах. Ниязи — это сценическое имя дирижера, а полное его имя — Ниязи Зульфугарович Гаджибеков.) Но я не послушался нашего замечательного музыканта. Ладно, думаю, запрещайте, а я пойду в Клуб моряков. Он находился рядом с нашим домом. Директор клуба прослушал меня и сказал: «С таким голосом и к нам в самодеятельность?» — «А что делать? Петь дома?» Мне уже хотелось на сцену. Директор взял меня. Я ездил с концертами и вскоре благодаря этой самодеятельности стал известен в Баку. Но профессионалы не хотели меня признавать.
Слух о моих «морских» делах дошел и до Ниязи. Он отчитал меня, а директора клуба предупредил: «Смотри, если будешь эксплуатировать его по своим "моряцким объектам", голову тебе оторву». Но все же непреклонный Ниязи сдался, дал добро: «Ладно, так и быть, пой, но я уже буду за тобой следить. И давай учись». Но петь на настоящей сцене не разрешал, даже когда я уже учился в музучилище. В Баку однажды приехал Хрущев, готовился правительственный концерт. Вроде бы решили, что я выйду на сцену. Ниязи — ни в какую…
Поскольку в музыкальной школе не было вокального отделения (и быть не могло), меня прикрепили к лучшему педагогу консерватории. Сказали, что Карузо из меня Сусанна Аркадиевна не сделает, но и не испортит. Возможно, она и не могла научить меня особым вокальным премудростям, но ухо у нее было гениальное — распевала она сразу. Как правило, хорошие педагоги — в прошлом неудавшиеся певцы. И наоборот: хорошие певцы — неважные педагоги. Карузо спросили, почему он не преподает. Он ответил: «А зачем? Так, как я пою, не каждому подойдет. А кому-то я просто могу и навредить. Ведь я не могу сказать: пой, как я. А говорить: пой, как ты поешь, потому что только так и надо петь, — глупо».
В пятнадцать лет началась моя учеба у Сусанны Аркадиевны. За каждый удачный урок она угощала меня моими любимыми цукатами из арбузных корочек собственного изготовления. И хоть я любил и люблю сладкое, но занимался с удовольствием и без цукатов… Занятия в музыкальной школе шли своим чередом. Кроме того, был класс детского творчества. Каждый день я успевал позаниматься и с Сусанной Аркадиевной. Я приходил к ней домой. К моей радости иной раз на наши уроки заглядывал ее сосед Рауф Атакишиев.
Он был превосходный певец, работал в Бакинском оперном театре. В свое время закончил Московскую консерваторию сразу по двум классам: по вокалу у А. В. Неждановой и по фортепиано у К. Н. Игумнова. В Бакинской консерватории Рауф заведовал кафедрой фортепиано. Более десятка его учеников стали лауреатами международных конкурсов. Педагог, пианист, певец — средоточие талантов. И неизвестно, какой ярче… Ниязи рассказывал мне о Рауфе Атакишиеве:
— С этим гением однажды я чуть с ума не сошел. У нас с Рауфом сольный концерт. Оркестр выучил для него и вокальное произведение, и фортепианное. Перед самым концертом подходит ко мне, трясется: «Маэстро, у меня, по-моему, что-то не очень с горлом… Может, я поиграю?» — «Играй, Рафик, дорогой». Он походил, походил, смотрю, опять нервничает: «Маэстро, может, попробовать спеть?» — «Пой, Рафик, пой». Опять ходит, ходит. «Нет, маэстро, все-таки я, наверное, поиграю». — «Играй!» Осталось пять минут до выхода. Я ему говорю: «Давай, дорогой, делай что хочешь: хочешь — пой, хочешь — играй, а хочешь — пляши. Ты все умеешь». В конце концов Рауф все-таки пел. И как пел!