Страница 8 из 13
Когда бабушка привезла меня из Вышнего Волочка в Баку, тетя Мура чуть не упала в обморок, услыхав мой новый тверской выговор, все эти «эва, придурок-то», «гляди-ка», «тю-у-у»…
— Джамал, ты только послушай, как разговаривает Муслим, — стонала моя строгая тетушка, привыкшая к хорошему литературному языку. — Что за диалект?
Никакой это был не диалект, просто у меня обезьянья привычка перенимать на слух местный акцент. Я приезжал в Москву и тянул гласные, акал по-столичному. Возвращался в Баку — и через пять-шесть дней появлялся бакинский говорок.„
Но после Волочка я действительно говорил чудовищно — ни дать ни взять парень из глухомани. Тетушка с утра до вечера всплескивала руками и произносила трагическим голосом известную российскую фразу: «Что делать?» Дядя Джамал говорил, что делать ничего не надо. Муслим парень со слухом, отойдет. Я до сих пор помню эти свои «эн», «эва». Во дворе меня долго не узнавали: уехал — один, приехал — другой.
РОЖДЕНИЕ ГОЛОСА
В этом месте рассказа я должен перевести дыхание, потому что надо вспомнить, как началось главное дело моей жизни. А началось оно с того, что я увидел фильм «Молодой Карузо». Нет, не тот, американский, с Марио Ланца, называвшийся «Великий Карузо», а итальянский. В нем роли играли драматические актеры, а озвучивал великого неаполитанца молодой Марио Дель Монако. Героиню в этой ленте играла Джина Лоллобрид-жида. Я только догадывался, что можно петь так: меня уже начинало интересовать пение.
Я продолжал учиться в музыкальной школе, вымучивал гаммы и «ганоны», ненавидя эти упражнения, которые, видите ли, необходимы пианисту. Хотя к обязательным музыкальным предметам я все же относился снисходительно. Если мне надоедала муштра или чужая музыка, я сочинял свою. Но вот моим увлечением стало пение. Я слушал пластинки, оставшиеся после деда, — Карузо, Титта Руффо, Джильи, Баттистини… Пластинки были старые, тяжелые. Чтобы они не шипели, я вместо патефонных иголок придумал затачивать спички — звук при этом был более мягкий. Спички хватало на одну пластинку.
Слушая записи вокальных произведений, я анализировал басовые, баритоновые, теноровые партии. Брал клавиры и пел все подряд, сравнивал то, что делали знаменитые певцы, с тем, как пел я сам: к четырнадцати годам у меня проснулся голос и я забасил. Но петь при посторонних стеснялся и потому скрывал свою тайну и от домашних, и от педагогов. Не стеснялся я только одноклассников, потому что скрываться от них было бы смешно.
Еще лет в восемь-десять, до того как мама увезла меня в Вышний Волочек, в нашем школьном хоре я с удовольствием пел своим высоким детским голосом. Ребята так и просили меня: «Покажи Буратино», то есть чтобы я попищал, как популярный персонаж из детского фильма. Любил я попищать им и песенку «Моя лилипу-точка» из не менее популярного в то время фильма про Гулливера… Однажды в хоровом классе я почувствовал, что педагог все время посматривает в мою сторону. Потом она остановила хор и сказала:
— Рашид Бейбутов… Я растерялся:
— Почему Бейбутов?
— Хорошо поешь, красиво…
Меня поставили запевалой. На школьном концерте я должен был петь «Песню нефтяников Каспия» Кара Караева. (Кстати, через двадцать лет я снова пел ее — как профессиональный певец и уже на правительственных концертах.) А тогда, в школе, я пронзительно звонким голосом выводил: «Песня мужества плывет на морском просторе…». Нужно было обладать большим воображением, чтобы в том моем детском дисканте услышать мужество.
Это было мое первое выступление в зале Бакинской консерватории, на большой сцене (наша музыкальная школа находилась в одном здании с консерваторией). Но тогда я не придавал этому значения: пою себе и пою на здоровье.
Много лет спустя, когда я уже был известным певцом, я встретил нашего педагога-хоровика и спросил ее:
— А почему вы на меня тогда все время посматривали да еще запевалой поставили? На что тогда вы обратили внимание?
— Ты пел красивым звонким детским голосом.
Я удивился:
— И вы мне об этом не сказали?
— А не надо было. Иначе тебя эксплуатировать бы стали. И голос бы испортили. А так ты рос как все нормальные дети. Я за тобой следила… Помнишь, тебя солистом перестали ставить? Голос у тебя стал меняться…
Когда я понял, что у меня есть голос, то старался петь как можно больше. Для меня день не попеть было трудно: видимо, сама моя природа просила этого. Но петь при слушателях я не отваживался. Поэтому ждал, когда опустеет школа. Тогда-то и начинался мой вокальный час. Первым и пока единственным слушателем был вахтер дядя Костя. Худой, худее не бывает — как будто на скелет наброшена рубашка, — бледный, с колоритным длиннющим носом. Он сидел и слушал меня внимательно. А я пел и радовался, что мое пение ему ужасно нравится. Этот человек к музыке не имел никакого отношения, но был очень музыкален. «Можно я сделаю вам замечание, Муслим?» — вежливо спрашивал он. Я так же вежливо говорил: «Пожалуйста, дядя Костя». Замечания были по делу. Это было странно. Редко от кого, даже от знатоков, я слышал впоследствии такие точные. Уже когда я ушел в училище, то приходил навещать дядю Костю.
Потом этот мой самый первый слушатель как-то незаметно исчез, видно, ушел на пенсию. Позже я встретил его, уже старика, на улице. Как я обрадовался! «Здравствуйте, дядя Костя». — И руку протягиваю. Он резко отдернул свою: «Не надо мне руку жать… У меня туберкулез… Открытый». Мы поговорили, я предложил ему деньги, он не взял. «Дядя Костя, у меня есть деньги. Я в Баку теперь известный…» Он категорически отказался. Раскланялся и ушел. Я незаметно пошел за ним. Хотел узнать, где он живет. В крайнем случае деньги под дверь подсуну. Смотрю, он заходит в булочную и просит подарить ему — именно подарить, а не подать! — кусок хлеба. Вскоре я узнал, что он умер.
Поскольку, в отличие от дяди Кости, я не мог слышать со стороны своего голоса, то не мог знать, как он звучит. Я уже говорил, что в семье у нас магнитофона не было, да я и не пел дома, поэтому один из моих одноклассников предложил пойти к его соседу, у которого магнитофон был, и записать меня, а потом прослушать. То, что я услышал, поразило меня: я не мог представить себе, что баритональный бас на пленке и есть мой голос. Это было для меня настоящим открытием — оказывается, это пою я, а не какой-то взрослый мужчина! Я к тому времени столько наслушался пластинок с записями итальянских певцов, что уже мог оценить звучание своего голоса на магнитофонной пленке. В четырнадцать лет я басил совсем не как подросток: голос мой уже оформился.
Скрывать тот факт, что я запел, было все труднее. В это время мы создали тайное общество меломанов. Собирались у моего друга Толи Бабеля, страстного поклонника Козловского и вообще Большого театра, и слушали вокальные записи. Как заговорщики, чтобы не узнали наши педагоги, мы слушали записи и джазовой музыки. Почему общество было тайным и почему как заговорщики? Просто то, что мы слушали, не входило в школьную программу. А нам мало что разрешалось кроме академической программы: порядок в школе был очень строгий.
Помню, тогда мы все поголовно были влюблены в Лолиту Торрес — после триумфального успеха фильма «Возраст любви» с ее участием. Мы знали все ее песни, старались исполнять их в ее манере. Естественно, делать это в здании школы было нельзя: если бы я сыграл или спел что-нибудь из репертуара Лолиты Торрес или Элвиса Пресли, которым мы тоже увлекались, то меня бы выгнали или с урока, или вообще из школы. Так, например, было с известным впоследствии нашим джазменом Вагифом Мустафа-заде, с которым я вместе учился. За то, что он увлекался джазом и играл его очень хорошо, его выгоняли из школы, потом, правда, опять принимали — музыкант он был великолепный. Сейчас его имя внесено в Американскую энциклопедию джаза как одного из лучших джазовых музыкантов мира.
Мой интерес к другим музыкальным жанрам, видимо, скрыть не удавалось, потому что наш директор Таир Атакишиев пожаловался на меня тете Муре: