Страница 17 из 25
Димка тяжело перевел дыхание. Стелла вдруг потянулась и погладила его узкой ладошкой по голове. Он отмахнулся и продолжал:
— Утром опять к собору со всех ног. Башка трещит. Мучался, мучался — карандашом, красками, так и сяк. Не жравши целый день, только курил. И вышло у меня... уже как-то само собой вышло: белое здание. Белое! А колонны — розовые, светлые. Смотрю — и купол стал не велик, и весь собор у меня такой легкий получился — в небо всплывает. Меня шатает уже, а я, дурак, радуюсь... Следующий день еле вытерпел. Всё на акварель свою любовался. Окружающие дома подрисовал, облачка над куполом. — Димка поморщился: — Это уж, наверное, зря, но так мне усилить хотелось, как он в небо летит...
Поехал работу сдавать. Опять толпа. Все трясутся, а я отдал рисунок — и хожу довольный какой-то, или отупевший. Представляю, как буду перед своим красноносым отчитываться.
Часа два нас у дверей мурыжили, разбирались взаперти, что мы там по заданиям напахали. Наконец, начинают вызывать. Вхожу в зал — экзаменаторов человек пять за столами, а красноносого нету. Моя работа у молодого. Стильный такой — без пиджака сидит, в нейлоновой рубашке с галстуком, и рукава засучены. «Перевозчиков? — и кидает мне картонку. — Двойка!..»
Меня как кувалдой между глаз ухнуло! — «За что же двойка?!» — Он ухмыляется, гаденыш... Эх, жалко, так я обалдел, что лица его не запомнил. И фамилию не узнал... — Димка сжал губы.
— Перестань! — сказала Стелла.
— Гладкая такая ряшка, — с ненавистью процедил Димка. — «А что ж вы, говорит, тут намалевали? Белый Исаа-кий!» — Хочу объяснить, не дает: «Понятно, понятно, вы его таким видите. Рано вам еще вывертами заниматься, выучитесь сначала! А то несут — синие деревья, зеленое солнце и воображают о себе!» — А я, дурак, еще булькаю: «Да вы посмотрите, поймите, он же МРАМОРНЫЙ! Он ТАКИМ должен быть, это он от времени потемнел!»
Тут еще какой-то хрен подваливает. Начальник. «В чем дело?» — «Да вот, абитурьент оспаривает оценку. Видите изыск: белый Исаакий и колонны цвета дамских панталон». — Начальник сердится: «Ну так отправляйте его! Что вы на одного столько времени тратите!»
Димка засопел:
— С-сволочи, паразиты!..
Григорьеву даже стало не по себе от этой прорвавшейся злобы. Как обидно, что Димке не повезло! Конечно, им с Мариком было легче. На экзамене по математике или по физике, если уж решил задачу, никуда от тебя не денутся.
А искусство — штука неопределенная. Попался бы другой экзаменатор, может, и отнесся бы по-другому. Белый Исаа-кий или темный, — видно же, что Димка талантлив. Именно так: ему не повезло. Получилось, как с болезнью, — он заболел, они с Мариком остались здоровыми. И плохо, что это словно разъединило их, отдалило от них Димку. Плохо, что он так ожесточился. Обидно за него. И неловко от его ожесточения.
— Да, — сказал Марик, — не повезло...
Димка метнул свирепый взгляд, но тут же пригасил его и опять усмехнулся. Снисходительно, как человек, отделенный от них не своей бедой, а своим взрослым знанием:
— Не повезло...
— Что теперь делать-то собираешься? — осторожно спросил Григорьев.
Димка пожал плечами:
— А что делать? Дальше жить. В какую-нибудь изостудию пойду, чтоб форму не терять. А на будущий год — посмотрим. В театральном институте художественный факультет есть, оформление спектаклей. На худой конец, — вон, в педагогическом, «худграф», учителей рисования выпускает.
— Ой, ну какой с тебя учитель! — воскликнула Стелла.
И все улыбнулись, хоть все понимали, что Димка — старший из них троих, весной будущего 1965-го ему стукнет девятнадцать, и значит, до августа, до новых экзаменов, он вряд ли дотянет. Скорей всего, загремит в весенний набор в армию на три года. И даже на четыре, если во флот.
— Ладно, мальчики! — громко сказала Стелла, поднимая рюмку. — Всё будет хорошо! Это я — старенькая, а у вас всё впереди! Давайте — за Димочку, за вас!..
А после застолья Григорьев с Мариком долго бродили по улицам. Немного хмельные, возбужденные — и судьбой Димки, и собственной удачей. Уже здесь пересказывали друг другу первые институтские впечатления. Снова вспоминали про Димку. И говорили о том, что, как бы ни было, — их всё равно трое. Свою дружбу они никогда не растеряют. Они сохранят ее навсегда. На всю предстоящую, долгую, почти бесконечную жизнь!
Отец нарадоваться не мог тому, что сын поступил в институт. Купил бутылку коньяка, выпил с ним, как со взрослым. Мать ворчала: «Ну зачем ты его приучаешь?» Отец отмахивался (правда, наливал ему вполовину того, что себе). И всё гладил его, хлопал по плечу: «Молодец ты у меня! Какой молодец!»
А у молодца — слезы наворачивались. От радости, от гордости и оттого, что жалко было отца. Отец-то остался в своей цеховой клетушке, среди грохота, вони, матерщины.
«За это, — шумел отец, — проси чего хочешь!» Григорьев попросил купить радиолу. Отец ударил ладонью по столу: «Отлично! Как раз в новой квартире будет смотреться!»
Это была вторая великая радость в семье. Выстояв девять лет в очереди, они получили, наконец, отдельную квартиру: двухкомнатную, смежную, в хрущевке-пятиэтажке у Новой Деревни (по тем временам — дальние новостройки, чуть не край ленинградского света).
Поехали с отцом по магазинам. Григорьев хотел «Сакту» рижского завода, такую, какую видел у Марика. Нашли и купили за сто рублей роскошную «Сакту» в корпусе из темного полированного дерева с большими, белыми как у рояля клавишами переключения диапазонов.
Привезли радиолу домой. Поставили, включили. Загорелась прозрачная шкала с названиями советских и иностранных городов, зажегся ярко-зеленый глазок, в котором темный сектор то расходился, то сжимался, то вовсе захлопывался, когда приемник точно настраивали на волну какой-нибудь мощной радиостанции. Отец радовался: «Техника!»
На коротких волнах поймали русскую речь, но какую-то странную. Прислушались. Диктор объявил: «В эфире "Голос Америки". — И назвал себя: — Константин Григорович-Барский».
— Смотри-ка, — фыркнул отец, — наши у них работают, сволочи!
Слышно было очень хорошо, лишь слегка потрескивали легкие помехи.
— Их в этом году перестали глушить, — пояснил отец. — Говорят, Никита решил показать, что не боимся ихней пропаганды.
Диктор что-то говорил о развале советской экономики.
— Опять! — поморщился отец.
Весной еще прокатилось в газетах: ЦРУ опубликовало доклад о том, что в Союзе — экономический кризис. Наши газеты отвечали с гневом и смехом: «Кризис! Каждый день сообщения — новая домна задута, новая ГЭС вступила в строй, новый спутник запустили!» Замелькали статьи наших экономистов, едкие фельетоны, карикатуры. Пошумело — и схлынуло. Больше об этом не вспоминали. Всё заслонили провокации американской военщины во Вьетнаме, да беспокойство, кто у них там победит в ноябре на президентских выборах: «ястреб» Голдуотер, бешеный сенатор, готовый хоть сейчас начать войну, или спокойный Джонсон, бывший вице-президент у погибшего Кеннеди, принявший власть на остаток его срока.
А тут этот диктор с русской фамилией опять называл какие-то скучные цифры, говорил о снижении, падении, застое.
Отец махнул рукой:
— Выключи его к лешему!
А институт, в котором Григорьев учился, был чем-то похож на замкнутый средневековый городок с внутренними кварталами, двориками, садиками, отгороженный старыми стенами от окружающего ленинградского мира. И еще — похож на метро своими бесчисленными лестницами, по которым, как по эскалаторам, текли потоки студентов. Мраморные ступени главной, парадной лестницы за сотню лет протерли до вмятин миллионы шагов. Лестницы маленьких корпусов, набитых тесными аудиториями, были крутыми и темными. Ко входам в амфитеатры лекционных залов снаружи вели широченные лестницы, а в самих этих залах — узкие лесенки встречно взбегали от площадки с лекционной доской по уклону между полукружьями рядов. И везде мелькали студенты, студенты, движущиеся вверх и вниз.