Страница 59 из 91
Выступать на похоронах должен был сам Генри, и никто другой. Именно он по праву мог быть представителем своего брата, его доверенным лицом, кого бы слушали все собравшиеся. Кто еще был ближе к нему? Но накануне вечером, когда редактор спросил Генри по телефону, будет ли тот выступать на похоронах, он понял, что не сможет говорить публично — он никогда не найдет нужных слов, чтобы облечь в них воспоминания о счастливом детстве: об игре в мяч с отцом и братом, о катании на коньках по озеру в Уиквахик-парк[106], о летних месяцах, которые они вместе с другими отдыхающими проводили на берегу, — все это имело значение только для него самого, и ни для кого другого. Он провел два часа за письменным столом, пытаясь написать хоть что-нибудь о Натане; он погрузился в воспоминания о своем большом, постоянно вдохновлявшем его старшем брате, за которым он ходил хвостом в бытность свою маленьким мальчиком, о том Натане, который был для него поистине героической личностью, пока в шестнадцать лет не уехал учиться в колледж и сразу стал для него далеким и заслуживающим скептического отношения. Единственное, что Генри сумел написать в своем блокноте, были годы жизни брата: 1933–1978. Получалось так, будто Натан был все еще жив и своим присутствием заставлял Генри погрузиться в молчание.
Генри не стал выступать на похоронах не потому, что у него не нашлось нужных слов, — причиной, по которой у него не нашлось слов, была вовсе не его глупость или необразованность: если бы он вздумал соревноваться со своим братом, то Натан был бы полностью уничтожен. Он никогда не был бессловесным существом ни со своими родителями, ни с женой, ни с друзьями, ни уж конечно со своей любовницей, — он не был молчуном в душе, но в рамках семьи он взял на себя роль мальчика с умелыми руками, роль хорошего спортсмена, роль благородного, надежного парня с легким характером, тогда как Натан получил монополию в мире слов, а вместе с ней власть и престижное положение. В любой семье каждому назначена своя роль — нельзя же всем выстроиться в ряд и, дружно ополчившись на папашу, забить его до смерти. Итак, Генри стал Верным Защитником Отца, а Натан превратился в семейного убийцу, который уничтожает своих родителей под прикрытием искусства.
Как бы он хотел, слушая этот некролог, быть другим человеком, который мог бы вскочить, закричав во все горло: «Ложь! Все это чистая ложь! Именно это способствовало развалу нашей семьи!» Он хотел бы под влиянием момента вскочить на ноги и сказать вслух хоть что-нибудь! Но на роду у Генри было написано безмолвие — и это спасало его в жизни: ему не пришлось состязаться с тем, кто был буквально соткан из слов, кто создал себя из слов.
Вот текст некролога, который чуть не свел его сума:
«Вчера я лежал на пляже одного из курортов на Багамах, перечитывая „Карновски“, — я уже второй раз просматривал этот роман с момента его опубликования, как вдруг меня позвали к телефону — сообщить, что Натан умер. Поскольку сразу улететь с острова я не мог — ни одного рейса на материк не было до самого вечера, — я решил вернуться на пляж и дочитать книгу, — уверен, Натан посоветовал бы мне то же самое. Я вспоминаю, какой удивительной показалась мне эта книга в первый раз, — это один из тех романов, который навсегда останется в моей памяти, — хотя раньше я несколько искаженно понимал некоторые сцены, ставшие теперь открытием для меня. Роман оставался дьявольски смешным даже при втором прочтении, но новой для меня оказалась печаль, насквозь пронизывающая книгу, что приводит к большому эмоциональному напряжению. Натан всего лишь воспроизводит для читателя, пользуясь своеобразной стилистикой, истерическую клаустрофобию детства Карновски. Может быть, именно это является одной из причин, по которой читатели постоянно задаются вопросом: „Это действительно художественная литература?“ Некоторые писатели прибегают к определенным стилистическим приемам, чтобы отграничить себя от читателя и от своего героя. В „Карновски“ Натан до предела сокращает этот разрыв. В то же время, поскольку он описывает свою жизнь, он делает вид, что пишет не про себя, что жизнь эта принадлежит кому-то другому; он, как наглый вор, облекая историю своей жизни в слова, занимается разграблением своего прошлого и выставлением его напоказ.
Религиозные аналогии — нелепые аналогии, — он был первым, кто открыл мне эту истину, и его идеи снова и снова возвращались ко мне, пока я сидел на берегу, зная, что он мертв, и думая о нем и о его творчестве. Подробнейшее и весьма правдоподобное описание семьи Карновски заставило меня подумать о средневековых монахах, бичующих себя ради достижения совершенства и постоянно вырезающих на крохотных кусочках слоновой кости лики святых в мельчайших деталях. Безусловно, Натану было присуще мирское, светское видение действительности, но какой жестокой порке он подверг себя за эту детальность изображения! Родители в книге — это поразительно ярко выписанные гротескные образы, представленные читателю в маниакально точных подробностях, не говоря уж о самом Карновски, их вечном сыне, который цепляется за надежду, что он любим своими родителями; сначала его бесит их любовь, но впоследствии, когда гнев утихает, он с нежностью вспоминает об их чувствах.
Эта книга, которую я, как многие читатели, считаю бунтарской, фактически несет в себе множество истин Ветхого Завета: по сути своей она является первобытной драмой, в которой соглашательство противоборствует с возмездием. Реальная духовная жизнь, благодаря многим жертвам, получает истинное моральное вознаграждение. Карновски никогда не испытывал к нему тяги и не искал его. Иудаизм на высокой ступени понимания, которого он достиг, не дает морального удовлетворения его ученикам, и я думаю, это огорчает его больше всего, поскольку он полагает, что евреи противопоставлены всем самодовольным ничтожествам на свете. Карновски в романе больше характеризуется вечными жалобами, нежели восстанием против своего окружения, — его жалобы не имеют под собой этических мотивов, как считает Натан, они исходят из глубокого нежелания совершать хоть какие-либо действия по причине владеющего им страха. Скандальным в романе является не фаллический культ героя, но по большей части связанное с ним предательство материнской любви, что, однако, лучше укладывается в цензурные рамки.
Теперь, пожалуй, несколько слов об уничижении, которое паче гордости. Раньше я этого не понимал. Писатель четко и ясно пишет о его различных формах, он подробнейшим образом описывает пещерную жизнь евреев, переехавших в город из местечек, — с такими типажами довелось быть знакомым и мне. Они приносили плоды, возлагая дары на алтарь их мстительного Бога, они впитывали в себя частички его всемогущества — через свою убежденность в превосходстве евреев над всеми нациями, но при этом не понимали, в чем состоит обмен. По свидетельству самого Карновски, из него получился бы неплохой антрополог; быть может, он и был антропологом в душе. Он допускает, чтобы весь накопленный опыт этого маленького племени, представителями которого являются страдающие, одинокие и примитивные дикари с добрыми сердцами, которых он исследует на страницах своей книги, проявлялся при описании ритуалов, артефактов и бесед; в то же самое время он успешно излагает основы своей собственной „цивилизации“, рассматривая ее с точки зрения репортера, не жалеющего своих читателей, и тем самым превращает свой текст в бег по пересеченной местности.
Почему, читая „Карновски“, так много людей хочет знать, является ли это произведение художественной литературой? У меня есть множество соображений на этот счет. И разрешите изложить вам все, что я думаю по этому поводу.
Прежде всего, как я уже говорил, этот роман можно назвать художественным произведением потому, что писатель умело маскирует свое авторство, но стиль романа точно передает его эмоциональные терзания. Во-вторых, он храбро прорубает себе путь на новую территорию, где царит неповиновение и нарушение законов, так как открыто пишет о сексуальности в семейной жизни, и беззаконие эротических связей, для которых мы все рождены, не возвышается автором до небесных сфер — секс подан без прикрас, и в романе его можно сравнить с шокирующим воздействием чистосердечного признания. И не только это: при чтении произведения понимаешь, что автор, исповедуясь, сам получает огромное удовольствие от этих откровений.
106
Парк в Ньюарке.