Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 39

В тот день на прогулке, пока я медленно-премедленно обводил отца вокруг квартала, я не смог сказать ему, хотя мне и очень хотелось и хотя признание ошибки основательно смирило бы мою гордыню, что был бы рад, если бы он перераспределил наследство и вернул мне ту долю состояния, которую первоначально завещал. Во-первых, потому что несколько лет назад брат поставил свою подпись под сбергательной книжкой, чтобы иметь возможность распоряжаться общим счетом, знал об изменениях в завещании, а тридцать и даже сорок тысяч долларов, на мой взгляд, не стоили того, чтобы развязать семейную свару или породить ядовитые чувства, как правило, неизменно связанные с наследственными распоряжениями. Ну и гордость — если хотите, гордыню — тоже не скинешь со счета. Короче говоря, примерно по тем же причинам, которые, по всей видимости, побудили меня сначала попросить отца оставить деньги другим членам семьи, теперь я не мог заставить себя взять свою просьбу назад.

Вот и думайте: учимся ли мы на своих ошибках.

«Пусть так, — думал я. — За то, чтобы — в который раз — понять, что ты, как за тобою водится, опять поднялся на ходули и свалял дурака, таких денег, пожалуй что, и не жалко».

Впрочем, если предъявить права на мою долю этих денег слишком поздно — или слишком трудно, — я хочу получить что-то взамен и знаю что. Но тут обнаружилось, что даже этого я попросить не могу. Во всяком случае, так вот прямо не могу. Самодостаточный до крайности! Самостоятельный до предела! Сын, вечно демонстрирующий свою независимость. Кому-кому, а мне ничего не нужно.

— Расскажи о дедовой бритвенной кружке, — сказал я. — Я рассматривал ее в ванной. Где была его парикмахерская? Ты помнишь?

— Помню, как не помнить. На Бэнк-стрит. За площадью Уоллеса, на углу, там еще раньше была немецкая больница. Когда я был совсем маленький, мы ходили в парикмахерскую на Бэнк-стрит — меня стригли, а отца брили. На кружке стояла надпись «С. Рот», ну и эта, как ее, дата, и отец держал кружку в парикмахерской.

— Как она к тебе перешла?

— Как перешла? Дельный вопрос. Дай-ка вспомнить. Да нет, она ко мне не перешла. Дело было не так. Я взял ее у Эда, моего брата. Когда мы переехали с Ратжерс-стрит на Хантердонстрит, папа перенес кружку в парикмахерскую на углу Джонсон-авеню и Эйвон-авеню, после смерти папы ее взял Эд, ну а после смерти Эда — я. По-моему, больше никакого нследства я не получил. Да и ее я получил не по наследству. А просто взял.

— Тебе хотелось ее иметь, — сказал я.

— Хотелось, — прыснул он. — С самого раннего детства.

— Знаешь что? — сказал я. — Мне тоже.

Он улыбнулся той половиной рта, которую не сковало параличом.

— Помнишь, когда мы с мамой приехали к тебе в Рим погостить, ты повел меня в парикмахерскую побриться.

— Верно. На виа Джулиа, в крохотную парикмахерскую с тесным зальчиком. Пожалуй, лучшего времени за весь тот год у меня не было, — сказал я, вспомнив, какие супружеские баталии велись изо дня в день в квартирешке на виа ди Сант-Элиджио, за углом от виа Джулиа, где я на редкость несчастливо обитал со своей на редкость несчастливой женой и где мы перебивались на мою Гуггенхаймовскую стипендию в три тысячи двести долларов. — Днем, кончив работать, я шел на угол — бриться. Парикмахера звали Гуильельмо. Говорил Гуильельмо исключительно о Кэриле Чессмане[24]. Он гордился своим знанием английского. Когда я входил, он неизменно приветствовал меня: «С днем рождения вас, маэстро, Четвертое июля[25]». Горячие полотенца, пышная кисточка для бритья, опасная бритва, а под конец массаж с гаммамелисом — и за все про все пятнадцать центов, 1960 год, — сказал я. — Ты тогда был всего года на два старше, чем я теперь.

— Я ходил бриться с Биллом Эйзенстадтом, да упокоится он с миром. Помнишь Билла?

— А то нет. И Билла, и Лил, и их сына Хауи.

— В парикмахерскую на площади Клинтона, за углом средней школы. Бритье обходилось в четвертак. Только Билл мог отыскать парикмахерскую, где бритье обходилось в четвертак.

После Билла Эйзенстадта он вызвал призраки Эйба Блоха, Макса Фельда, Сэма Кэя и Дж. М. Коэна — культовых фигур моего раннего детства, страховых агентов, работавших с ним в «Метрополитен», — по пятницам они вечерами играли в безик у нас на кухне, вместе с ними, их женами и детьми мы выезжали на пикники в День поминовения[26] в резервацию Саут-Маунтин — это были пешие воины, с которыми он собирал взносы, обходя от двери к двери дома «цветных дебиторов» в бесписьменных ньюаркских районах, домой они возвращались затемно в одежде, насквозь пропитавшейся прогорклым запахом растительного масла.





— Попадались такие цветные семьи, — это отец рассказывал мне сейчас, — которые выплачивали взносы и двадцать, и тридцать лет после того, как застрахованный член семьи умер. По три цента в неделю. Вот какие взносы мы собирали.

— Как получалось, что они выплачивали взносы и после смерти?

— Они не сообщали об этом агентам. Кто-то из семьи умирал, но об этом не упоминали. Раз страховой агент приходит — значит, надо платить.

— Уму непостижимо, — сказал я, хотя, конечно же, далеко не в первый раз слышал его рассказы о жутковатых вечерах, когда он собирал гроши у беднейших ньюаркских бедняков, рассказы, скопившиеся за тридцать восемь лет его работы в «Метрополитен» с Биллом, Эйбом, Сэмом и Дж. М. Коэном: все они, как он не раз напоминал мне, давно уже умерли.

Да и о тех друзьях — а их осталось немного, — которые были еще живы, он тоже ничего хорошего сообщить не мог.

— Луи Чеслер в больнице, писает кровью. Ида Зингер почти совсем ничего не видит. У Мильтона Зингера отказали ноги — передвигается только в инвалидном кресле. Турро, помнишь Дика Турро, у бедняги Дика рак. Билл Вебер, когда я ему звоню, не помнит, кто я: «Герман, Герман, какой еще Герман? Не помню никакого Германа». Сейчас он живет у Фрэнки, но Фрэнки говорит, что им придется поместить его в дом престарелых.

Так отцу удалось отвлечься от опухоли — чтобы не говорить о ней, он рассказывал об умерших и умирающих друзьях, а также о тех, для кого смерть была бы избавлением.

На следующий день я отправился в Элизабет — отвезти отца в ньюаркскую университетскую клинику на Спрингфельд-авеню: ему предстояло проконсультироваться об операции с нейрохирургом доктором Мейерсоном. Стоило мне спросить, как лучше проехать к кабинету Мейерсона, и они с Лил сцепились. В конце концов выяснилось, что Лил объясняет, как добраться до кабинета Мейерсона в Милберне, куда она ездила с отцом на первую консультацию, он же, как доехать до кабинета Мейерсона в клинике, где, о чем Лил не знала, и должна была состояться вторая консультация. В машине отец приложил все старания, чтобы взаимное раздражение не улеглось и после того, как недоразумение выяснилось.

Утихомирился он, только когда я свернул с Элизабет-авеню и покатил по заброшенным улицам чернокожего Ньюарка к Берген-стрит. Там, где в годы моего детства шла оживленная торговля, где отоваривался средний класс пониже рангом этого преимущественно еврейского района, теперь стояли сильно обгоревшие, заколоченные или обрушившиеся дома. На улицах не было ни души, если не считать чернокожих парней, явно безработных, — во всяком случае, они кучковались на углах улиц и, по всей видимости, били баклуши. Да, такие сцены не могли развеять нас по пути на консультацию с нейрохирургом. И тем не менее, пока мы ехали к больнице, отец не думал, что его там ждет, а вспоминал, кто где жил и работал в пору его детства, еще до Первой мировой войны, на этих улицах, где евреи-иммигранты и их семьи из кожи вон лезли, чтобы выжить и добиться успеха.

— Здесь жил Тибор. Венгр, по всей видимости. Он сшил мне выходной костюм и перекоротил брюки. Так я на выпускной вечер и не попал.

24

Кэрил Чессман (1921–1960) — известный преступник, о суде над которым много писала пресса. Казнен в 1960 г.

25

День независимости, основной государственный праздник США.

26

Официальный нерабочий день в память о погибших во всех войнах США.