Страница 55 из 63
Поначалу я поневоле задумываюсь над тем, не спектакль ли это (хотя бы отчасти), призванный избавить мистера Барбатника от чувства неловкости из-за необходимости остановиться у разнополой пары, не состоящей в законном браке, и не пытается ли отец столь бурными объятиями замаскировать (или подавить) собственное замешательство по тому же поводу. С тех пор как моя мать заболела, я никогда еще не видел его таким взволнованным и вместе с тем оживленным. А сегодня мне даже кажется, что он слегка повредился рассудком. Но лучше это, чем то, чего я опасался заранее. Как правило, когда я звоню ему раз в неделю, практически во всех его словах сквозит такая печаль, что я, выслушивая его вопросы и давая на них самые жизнерадостные ответы, поневоле думаю: а сам-то ты — чего тебе стоит необходимость жить дальше? Уже меланхолическое «алло», которое он произносит, снимая трубку, подсказывает мне, что такое на самом деле эта его активная «общественная работа». По утрам он сидит в дядиной конторе и помогает брату управляться с делами, днем в Еврейском обществе отчаянно спорит о политике с тамошними «фашистами», как он их именует, — с фон Эпштейном, фон Хаберманом и фон Липшицом, коих искренне считает местной инкарнацией Геринга, Геббельса и Штрейхера,[44] и от этих споров у него учащается сердцебиение; а потом следуют неизбежные вечерние обходы прижимистых потенциальных жертвователей, чтение, колонка за колонкой, «Ньюсдэй», «Пост» и «Таймс», выпуск новостей на Си-би-эс (второй за четыре часа); и наконец он ложится в постель и никак не может уснуть; он достает картонку со старыми письмами, раскладывает их на одеяле и в который раз просматривает свою переписку с дорогими его сердцу бывшими постояльцами.
Гораздо более дорогими, как мне кажется, теперь, когда они стали бывшими, а значит, не могут пожаловаться на то, что в супе слишком мало перловки, а в бассейне слишком много хлорки, а вот официантов в обеденный час никогда не бывает достаточно.
Ох уж эти его письма! С каждым месяцем отцу все труднее отслеживать, кто из сотен и сотен былых постояльцев живет и здравствует, удалившись на покой во Флориду, а значит, может отписать в ответ, а кто уже умер. И дело не в том, что он теряет умственные способности — он теряет друзей, причем в режиме нон-стоп, как сам описывает эту перманентную децимацию, из года в год прореживающую ряды его давнишней клиентуры.
«Я не поленился исписать пять страниц последними новостями, чтобы порадовать такого замечательного, истинно рыцарственного человека, как Джулиус Левенталь. Я даже вложил в конверт вырезку из „Таймс" — о том, как погубили реку в Паттерсоне, где у него когда-то была адвокатская практика. Я решил, что это будет ему интересно, уж такой человек, как он, непременно довел бы дело о загрязнении окружающей среды до суда и выиграл бы процесс! Я вам говорю, — он с важным видом поднимает указательный палец, — таких общественных деятелей, каким был Джулиус Левенталь, нынче днем с огнем не сыщешь. Синагога, сироты, спорт, инвалиды, цветные — он тратил свое время на все это, не считаясь. Он служил всем примером, он был самым лучшим. Ну и вы уже знаете, что стряслось. Я запечатал конверт, наклеил марку, положил письмо в прихожей на столик рядом со своей шляпой, чтобы с утра отправить его, и не успел я почистить зубы на ночь, лечь в постель и выключить свет, как до меня дошло, что мой дорогой друг покинул этот мир еще прошлой осенью. А я-то думал, что он по-прежнему играет в карты за столиком возле плавательного бассейна в Майами, играет в безик, как умеет играть в него только он, с его-то юридическим складом ума, а он уже целый год лежит в могиле. И много ли от него сейчас осталось? — Последняя мысль, при всем своем невольном комизме, оказывается непосильной для папы, даже для него или, если угодно, особенно для него, и он сердито проводит рукой по лицу, словно бы затем, чтобы согнать, как комара, чудовищный образ полуразложившегося трупа своего любимого постояльца. — И, каким бы удивительным это ни показалось молодому человеку, — продолжает он, в значительной мере восстановив душевное равновесие, — теперь такое со мной случается чуть ли не каждую неделю. Причем происходит все точь-в-точь так же — вплоть до запечатанного конверта и наклеенной марки».
Пройдут долгие часы, прежде чем мы с Клэр вновь останемся вдвоем и она наконец сможет поделиться со мной загадочным наказом, который папа прошептал ей на ухо, когда мы четверо стояли на автостанции, обдаваемые пылью и обдуваемые выхлопами тронувшегося в путь автобуса. Солнце расплавило нас, как поплывший под ногами асфальт; а наше Солнце, еще толком не привыкнув к неожиданному сопернику, продолжает напоминать о себе, тычась мордой в колени моему отцу; а мистер Барбатник, плюгавый господинчик с лицом азиатского типа, с большой головой и большими ушами (страдающий кожным заболеванием, поневоле наводящим на мысль о проказе); мистер Барбатник, чьи кисти рук поразительно похожи на два черпака, а сами руки (и плечи) накачаны как у культуриста; мистер Барбатник держится чуть поодаль, скромный, как школьница; он стоит, перекинув пиджак через руку, и терпеливо дожидается, пока этот пылкий обнимальщик и целовальщик, мой родной отец, не соизволит наконец нас друг другу представить. Но папе необходимо прежде всего уладить первоочередное дело: подобно гонцу в классической трагедии, он, едва прибыв из Пизы, должен торжественно возвестить, ради чего проделал столь долгий путь.
— Красавица, — шепчет он на ухо Клэр, ибо таковою считает ее, причем не только в плане внешности, но и, так сказать, аллегорически или, если угодно, обобщающе. — Красавица, — требует мой отец с силой и настойчивостью, вызревшими в тяжких раздумьях о глубине моего былого падения, — только не отступайтесь, прошу вас, только не отступайтесь!
Это, говорит она мне уже в постели, были единственные слова, которые ей, притиснутой к его широкой груди, удалось разобрать; скорее всего, отвечаю я, он ничего, кроме этого, и не говорил. С его точки зрения этих слов пока более чем достаточно.
Отдав таким образом ценные указания на будущее, папа незамедлительно приступает к следующему этапу церемонии прибытия, которую он, по завершении переговоров со мной и с Клэр, обдумывал, должно быть, уже несколько недель. Он лезет в карман плотного полотняного пиджака, перекинутого через руку, и, судя по всему, ничего не находит. Прощупывает и простукивает подкладку пиджака с такой яростью, словно возвращает к жизни утопленника.
— О господи, — восклицает он, — потерялась! О господи, осталась в автобусе!
Но тут подается вперед мистер Барбатник, торопливый и услужливый, как шафер на свадьбе, когда сам жених уже чуть ли не на бровях.
— В штанах, Эйб, — тихонько подсказывает он.
— Ну конечно!
Папа (в глазах у него по-прежнему ужас) лезет в карман твидовых брюк (он вообще-то одет с иголочки), извлекает оттуда небольшой сверток и вкладывает его в ладонь Клэр. И теперь уже весь сияет.
— Я не сказал вам по телефону, — говорит он ей, — чтобы получился самый настоящий сюрприз. Каждый год эта штука будет дорожать процентов на десять, это я вам говорю! А может, и на все пятнадцать. Если не больше. Лучше любых денег. А полюбуйтесь только совершенством работы! Просто изумительно. Давайте же, открывайте!
И вот, пока мы продолжаем куковать на автовокзале, моя прелестная подруга, которой нравится и дарить самой, и получать подарки, покорно развязывает ленточку и снимает с подарка золотую фольгу, не позабыв выразить свое восхищение тем, какая она красивая.
— Да, я ведь сам ее выбрал, — говорит папа. — Подумал, что этот цвет вам понравится. Правда ведь, Сол? — наконец он обращается к лучшему другу. — Разве я не говорил, что такой красавице обязательно должен нравиться желтый цвет?
Клэр достает из бархатного футляра, который скрывался под фольгою, маленькое серебряное пресс-папье с выгравированным на нем букетом роз.
44
Штрейхер, Юлиус (1885–1946) — гауляйтер Франконии, главный редактор антисемитской газеты «Штурмовик». Казнен по приговору Нюрнбергского трибунала.