Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 97 из 110

Испуг, мелькнувший в глазах Кати, он отнес за счет грохнувшей с полки папки и, поставив машинку на стол, предложил с хозяйской радушностью:

— Постучите, может, чего не так.

Машинистка милиции нужна была позарез. Бумаг писалось много, а тут подвернулся такой случай — и человек вроде приятный, и документы хорошие: дочь учителя, с шестью классами гимназии. Со временем, когда осмотрится, можно будет передать ей и делопроизводство, непосильным бременем легшее на плечи Дынникова, после того как он собственноручно подписал ордер на арест деловода, прикарманившего реквизированный в пользу государства браслет с камушками. Словом, дело бы для Кати нашлось, поэтому Дынников и галантничал, и обхаживал ее, и теперь медлил отпустить, опасаясь, что она до утра передумает, а где он еще сумеет сыскать себе машинистку в разоренном гражданской и бандитами городке.

«Ремингтон», надраенный наждаком, великолепно сиял и густо вонял керосином.

Дынников, осененный новой идеей, достал из ящика лист хорошей бумаги и собственноручно заправил его в машинку, сдув предварительно пыль с черного каучукового валика.

— Сейчас и приказ соорудим.

— Приказ? — спросила Катя.

— По всей форме: зачисляется гражданка Истомина Екатерина на должность с декабря месяца пятого дня двадцатого года.

— Сейчас писать? — сказала Катя, и вторично за краткий разговор в глазах у нее промелькнул внезапный ужас.

— Сейчас.

— А не завтра?

— Передумали?

— Нет, почему же! — сказала Катя решительно и подвинулась к столу. — Диктуйте, пожалуйста.

— Пишите: приказ...

Катя ударила по клавише, и «ремингтон» содрогнулся. Ударила вторично. И в третий раз. И с каждым новым ударом машинка гудела, а Дынников холодел от неприятных предчувствий.

— Что же вы? — сказал он вялым голосом. — Или неисправность какая?

«Ремингтон» в четвертый раз истерзанно тренькнул и умолк. И вслед за тем Дынников явственно расслышал сдавленное рыдание.

— Вы чего? — спросил он. — Палец накололи?

Рыдание прорвалось наружу и утопило слова, но Дынников все-таки успел разобрать их, и глаза его округлились.

— Совсем? — спросил он пораженно. — Совсем не умеете?

— Совсем...

— Может, разучились?

— Н-нет...

Дынников сел. Он был готов к чему угодно. Но только не к этому.

— А врали, — сказал он слабо. — Врали-то зачем?

— Я думала...

— Чего уж думать!



Он поглядел на худенькое личико, упрятанное в сгиб руки, на прозрачную Катину щеку и, озаренный догадкой, не выматерился с досады, как только что собирался сделать, а туго наморщил лоб и мысленно крякнул с досады на самого себя.

Учреждений в городе было немного, продовольственных запасов — еще меньше, а карточки отоваривались только тем, кто служил и... словом, Катин обман был ясен и объясним, и оставалось только решить, что же все-таки с ней делать. Не выгонять же, голодную и в полном отчаянье!

— А научиться ты не сможешь? — спросил он осторожно.

— Не знаю... попробую...

— Тут и пробовать нечего. Подумаешь, паровоз!

— Я постараюсь, — сказала Катя, переставая плакать. — Я очень постараюсь. У меня папа болен. И сестре — семь лет.

— Ну и хорошо, — сказал Дынников невпопад.

— Что хорошо?

— А все! — сказал Дынников облегченно, поскольку в этот самый миг принял решение. — Приходи утром и стучи. Научишься.

Он поискал какие-нибудь ободряющие слова, не нашел и сказал ласково, как только мог:

— Дура... такая большая, а дура...

И когда Катя подняла голову, засмеялся с придыханием, очень смущенный и в то же время очень довольный тем, что тяжелое объяснение уже позади, а будущее, по всей видимости, должно сложиться хорошо, если только Катя сама этого захочет.

 

Дни отлетали, как лозы, срубленные шашкой на всем скаку. К весне Катя навострилась бойко управляться с «ремингтоном», и Дынников вынес ей благодарность и перед самой распутицей выхлопотал для нее ордер на сапоги. Работы было много. Дынникова ежедневно дергали на происшествия, он выезжал, наводил порядок и возвращался под вечер, в снегу или грязи по самый воротник, валился на диван и, если в кабинете никого не оказывалось, блаженно постанывая, стаскивал сапоги и давал подышать разбухшим от усталости, ногам. Случалось, что Катя заглядывала в комнату, и он торопился убрать ноги, садился как турок и, кося на нее тяжелым глазом, спотыкаясь, читал бумаги.

Катя его волновала. За хлопотами гражданской, госпиталями и работой в милиции Дынников как-то успел позабыть, что женщина, в особенности молодая, может быть не только дельным товарищем, во всем равным мужчине и исполняющим мужскую работу, но и просто женщиной — существом особым, тонким и отчасти таинственным. А поняв это, с тех пор в ее присутствии чувствовал себя до крайности неловко и был напряжен, как струна.

Говорили они только о работе, о входящих-исходящих, и Дынников толком не знал ничего о Катином житье. Вскоре после одного разговора он с повышенным пристрастием прочитал вторично ее личное дело, и при этом его не покидало ощущение, будто он совершает что-то грешное, хотя в личном деле и не было ничего особенного: родилась, училась, справки, заявление. Тогда же он решил, что надо бы при поводе побывать у нее дома, но повод все не подворачивался, а прийти без приглашения Дынников стеснялся — ему было бы легче сходить одному в разведку, чем вот так, без спросу, ввалиться в чужой дом и сидеть распивать чаи с незнакомым Катиным отцом. Да и будут ли чаи — это тоже еще вопрос...

Во всяком случае, до самой весны Дынников не попал к Кате в гости, хотя бывало, что с делом или без дела оказывался рядом с ее домом и даже досконально успел изучить разные внешние мелочи по части резьбы на наличниках окон и познакомиться с живущей во дворе собакой, большой, страшной на вид и вежливой до глупости дворнягой.

С весной у милиции, а следовательно и у Дынникова, прибавилось хлопот, и Дынников, замотавшись, забегавшись до чугунной тяжести в ногах, не то чтобы забыл окончательно о своем намерении, но отложил его до лучших времен, в крайности до той поры, когда поймает и прихлопнет банду Неклюдова.

Неклюдов по весне совсем обнаглел. Отоспавшись за зиму на дальних хуторах, вне пределов досягаемости Дынникова и ЧК, он с распутицей, когда сошли снега и след уже не мог навести на ухоронки и предать, дважды выскакивал на большаки и грабил потребительские обозы с городскими товарами. Тогда же, на вербное, он подловил за городом банковского инкассатора, подчистую выпотрошил кожаный мешок, а самого инкассатора и сопровождавших его возницу и красноармейца избил до такой невозможности, что все трое харкали кровью, а старичок инкассатор стал заговариваться и был свезен в губернию в желтое заведение.

Дынников, составляя донесение, глухо выругался и написал, что просит добавить людей и что один милиционер на полторы волости — все равно что инвалид на холме: отовсюду виден, а сам ни до чего не добежит. В ответ при пакете с выговором пришел на рысях полуэскадрон из летучего отряда по борьбе с бандитизмом, и Неклюдов вроде бы притих. Дынников, начосоч и председатель ЧК считали, что притих он ненадолго, и держали кавалеристов в городе, а их командир горячился, воевал с ними, клялся, что если дать ему самостоятельность, то он весь уезд перетряхнет, но достанет Неклюдова и порубит его своею правой рукой.

— И не думай, — сказал ему Дынников, — Неклюдов не дурнее тебя: ты из города, он — в лес, ты в город — он из леса. Только шум и панику наведешь.

Командир, человек восточный, гордый, досадливо дернул усом.

— Э, не то говоришь! Как волка травят, видел?

— Так то волк!

— Жаловаться буду. На тебя! Мешаешь!

— Валяй, — сказал Дынников, но приказа своего не отменил и в губернию не ответил на запрос, почему он держит в бездействии героических конников и их заслуженного командира, а Неклюдов остается непойманным и не наказанным судом революционного трибунала.