Страница 34 из 35
— Вот что делает сарафанное радио!
Было очень досадно, что бандиты походили на обыкновенных людей. В особенности Пашка Суханин —рослый, сероглазый, кудрявый.
Это про него Динка сказала:
— Какой красивый!..
Динку чуть не побили. '
— «Красивый!» — передразнила Люська. — Разве враг может быть красивым?
Пашка держался с достоинством. Казалось, он кого-то высматривал в толпе народа. И не было в Пашкином пристальном взгляде ни лютой злобы, ни ненависти— одна почти нечеловеческая тоска. (Вот чудо-то! Мне вдруг стало его жалко.) Он молча поклонился на три стороны и покорно уселся в телегу, спина в спину с Захарихой.
Прокоп Козлов держал себя как юродивый на церковной паперти. Плакал и непрерывно кланялся:
— Прости, народ православный! Каюсь, братцы! Каюсь, сестрицы! Прости, родимый тятенька!
Но Прокопова тятеньки в числе зрителей не было. Не пришел дед Козлов проститься с сыном. Выдержал характер. Захариха сидела как сыч, втянув голову в плечи и вперив горящий взгляд в одну точку, кусала губы. Кто-то из женщин в толпе громко охнул:
Лихо-тошно! Как глядит-то. Волчица! Право слово — волчица лютая...
Молчит, змея подколодная!
Ззхариха точно этого и ждала. Она вдруг увидела Леньку и закричала, захлебываясь слюной:
— Пр-р-род-линаю! Отрекаюсь! Гаденыш, нет у тебя матери! Подохнешь подзаборником...
— Замолчи! — крикнул ей Петя-футболист.
Захариха не унималась. Вдруг начала безобразно ругаться. Пашка-атаман, качнувшись вперед, рывком откинулся назад, ударил Захариху спиной так, что она едва не перелетела через грядку телеги. В толпе засмеялись.
Большая и нескладная, видимо пожарная, телега, густо окруженная конвоем, тронулась. И пока не скрылась за поворотом улицы, люди молчали, как на похоронах. А потом вдруг все разом заговорили:
Пашка-то, гляди-ка, все Нюшку выглядывал. Дитенок у нее от Пашки. Жалко.
Кого? Пашку? Нашел кого жалеть! А если б он агрономшу насмерть застрелил? Ейные детки котята тебе, что ли?
А кабы не взяли его — одному только богу ведомо, чтоб еще натворил этот волк.
По крайней мере заживем теперь тихохонько-смирнехонько...
Нет уж, дед, нам смирнехонько ни к чему! Мы заживем так, что всем врагам будет тошно!
Толпа таяла медленно. Мы ушли от ворот тюрьмы в числе последних. Дома моя бабка приглашала деда Козлова в церковь:
— Пойдем, сваток, помолимся за Прокопия твоего да за Пашу. Авось господь смягчит их заблудшие души да и тебе малость полегчает...
Я уже успела позабыть, что сама чуть не пожалела Пашку-бандита, а потому напала на свою бабку:
— Хоть бы вслух-то не решала свои поповские дела! Нарочно ты меня дразнишь, что ли? Вот придумала тоже: за бандитов молиться! Ты еще за Захариху помолись...
На другой день уехал из поселка Леонид Пушкинский, бывший атаман поселковой шантрапы Ленька Захаров. Мне не пришлось его проводить из-за Тониной рассеянности. Она не заметила, что я читаю в спальне, и, уйдя из дому, закрыла дверь на замок.
Так я и не попала к отходу Ленькиногр поезда. Было очень досадно. Казалось, Ленька обидится на меня. Но волновалась я зря. В большой толпе провожающих Ленька даже и не заметил, что меня нет на платформе. Так мне Надя сказала. Не заметил так не заметил. Ленька теперь стоит на правильной дороге, и мне волноваться за него нечего.
Взвейтесь кострами,
Синие ночи!
Жили мы в низком деревянном здании школы на Самом крутояре старинного городища Воронин. Места на всех не хватило. Старшие мальчики спали в подаренных пограничниками палатках, на берегу реки.
Петляя по безбрежной равнине, как светло-голубая лента, блестела на солнце ласковая Сороть. У самой воды стояла высокая тонкая мачта, предназначенная для подъема и спуска лагерного флага.
Мы теперь на все лето были хозяевами великолепного Тригорского парка, имения друзей Пушкина Осиповых-Вульфов. Нам разрешалось гулять и бегать по тенистым дубовым аллеям и неведомым дорожкам, валяться на некошеной траве, плясать на солнечной поляне под дубом уединенным, сидеть на скамье Онегина над Соротью и прятаться под знаменитой елью-шатром. Мы имели право собирать в парке землянику, цветы, грибы и орехи, но боже упаси что-либо вытоптать или поломать! Предупреждение было излишним,— мы так любили нашего Пушкина, что берегли в заповеднике каждую веточку.
Как-то мальчишка из младшего отряда разорил гнездо какой-то пичужки и был застигнут на месте преступления. «Судил» его свой отряд, а все остальные присутствовали в качестве зрителей. Одна малышка— матрешка-синеглазка, нос луковкой, мышиные косички врозь, гневно спросила разорителя птичьих гнезд: «Разве ты не знаешь, что из яичек выводятся птенчики? Они злых червяков кушают и поют, поют...»
Дело разобрали в течение пяти минут. Результат был неожиданным и очень смешным. Девятилетний карапуз, толстощекий, строгоглазый, серьезный, ударив себя крепким кулачком по смуглому животу, объявил «приговор»: «Мы решили этого несчастного пти-це-еда утопить в Сороти!»
Пожалуй, во все времена тихая Сороть не слыхала такого неистового хохота. Стоголосое эхо металось по речной долине, сотрясая предвечерний воздух. Наверняка издали можно было подумать: уж не русалки ли это с лешими собрались у берега на колдовской шабаш? Разумеется, бедному «птицееду» было не до смеха. Он ревел в три ручья. Зато больше ни одно гнездо не пострадало.
В лагере жилось весело и привольно. С нами опять была наша Катя, великая выдумщица на всякие интересные дела и развлечения. У нас были библиотека-передвижка, настольные игры, гамаки, волейбольная сетка, мячи и собственный шумовой оркестр. Вечерами на берегу Сороти мы задавали такие концерты, что окрестные колхозники приходили к нам, как в клуб. А в воскресные дни приезжали родители с бабушками и тетями, и в лагере становилось шумно и многолюдно, как на ярмарке.
Озабоченный младший вожатый Васька Мальков метался как угорелый: боялся в толчее потерять кого-либо из малышей.
В первое же воскресенье пришла Тоня и испортила мне настроение на несколько дней. Была она не такая, как всегда: грустная, чем-то озабоченная.
— А у вас тут не соскучишься,— сказала равнодушно. — Отойдем-ка в сторонку — поговорить надо.
Привыкшая ко всяким неприятностям и неожиданностям, я встревожилась. Мы забрались в самую пустынную аллею парка и уселись на ромашковый душистый ковер. Со слезами Тоня объявила мне о своем замужестве. Она жалела маму, за которой «надо следить, как за ребенком», жалела маленького Вадьку, бабушку, на плечи которой теперь свалятся все заботы. А главное, Тоню страшила будущая жизнь в большой суровой семье мужа. Ужасно она меня расстроила и ушла, пообещав в следующий выходной прийти с мужем.
— Пошел он к лешему! — вырвалось у меня. На том мы и расстались.
Анна Тимофеевна и Катя лагерное хозяйство вели очень экономно. У нас не было ни одной уборщицы — все делали сами. На кухне пыхтела и злилась единственная повариха — бывшая больничная санитарка тетя Паша, которую за сварливый характер мы сразу же прозвали «сватьей бабой Бабарихой». Добровольных помощников у Бабарихи было хоть отбавляй, но потрафляла ей только одна Надя Прянишникова, природная стряпуха и чистюля. Надя могла часами не отходить от раскаленной плиты и умела варить такой борщ, что все требовали добавки.
...Теплый, тихий вечер незаметно опускается над Соротью. Сладко и терпко пахнет свежескошенным сеном, цветущей викой, медвяной росой. На берегу ярко пылает большой бездымный костер, искры, как яркие звездочки, брызгают в небо цвета темно-синего бархата. В большом черном чугуне булькает уха из рыбешек собственного улова. Аппетитный запах щекочет ноздри. В ожидании ужина мы сидим вокруг костра и глотаем слюнки. Наиболее нетерпеливые стучат ложками в алюминиевые миски. Этими же ложками обороняемся от надоедливых комаров. Отведав рыбачьей ухи, пересоленной, горьковатой от дыма и перца, мы, как дикари, пляшем вокруг костра и поем— кто кого перекричит: