Страница 19 из 35
Я видела сон. Дед Козлов, сердитый и не похожий на себя, широченным ремнем охаживал Леньку Захарова, зажав его чубастую голову между своих ног. Ремень свистел и звенел, как железный: бом! бом! Ленька корчился, извивался, но молчал. И мне было его жалко: больно же!
Бом! бом! Я проснулась.
Бом! — не ремень. Пожарный поселковый колокол.
Пожар?!.
Спальня была залита тревожным оранжевым светом, я окликнула Тоню и, не получив ответа, в три прыжка оказалась у раскрытого окна. Сразу же откуда-то снизу, с улицы, услышала бабушкин голос:
— Какая страсть господня! Так и полыхает, так и рвет... Славу богу, безветрие, а то пошло б чесать-Горела почта. Деревянное двухэтажное здание пылало как яркий бездымный костер в ночи, искры-светлячки целыми пригоршнями брызгали в темноту. Первой моей мыслью было бежать на пожар, но я никак не могла нашарить в темноте запропавшие вдруг сандалии.
Бом! бом! бом! Проснулся Вадька и захныкал:
— Тоня-а-а...
Я крикнула в окно:
Вадька боится!
А ты на что? — возразила бабушка. — Нечего бояться, до нас не достанет.
Я побегу на пожар!
И не вздумай! И в грех меня не вводи! Эко что удумала — по ночам рыскать, дня ей мало.
Противный мальчишка! — Но Вадька уже спал.
Будь бабка на улице одна, мне бы удалось ее уговорить— отпустила бы ненадолго. Но рядом с нею стояла рыжая Эмма, а главное — Аленкины родители. А при них я не хотела просить.
Со стороны пожарища слышался треск горящего дерева и многоголосый шум. Эмма тревожно сказала:
— Батюшки, что делается! Страшно глядеть. Весь поселок там, а потушить не могут...
Все мужчины нашего дома побежали на пожар. И не только мужчины, но даже Тоня со Стешей. А вот Аленкиному отцу ровным счетом наплевать на все. Стоит у ворот с женщинами и ораторствует:
Это поджог! Самая настоящая диверсия. Экономическая. Диверсанты, видимо, сначала ограбили почту, а потом подожгли, чтоб следы скрыть.
Какие такие диверсанты? — удивляется моя бабушка. — Откель они тут взялись? Поди, перекалили печку-то, вот оно и занялось. Хоромины-то что твой порох сухие... '
Чемоданов наскакивает на бабушку рассерженным индюком:
А кто почтовый выезд обстрелял? Скажете, тоже не диверсанты? А? Изловили их, я спрашиваю? Как бы не так. Пошарили по кромке леса для близиру, как в прятки поиграли,— на том и дело кончилось. А злоумышленники небось не дремлют. Сидят где-нибудь в укромном месте и на нас — советских служащих — ножи точат...
Так-таки и сидят,— отмахивается бабушка от соседа. — Поди уж за тридевять земель отседова дунули. А то бы нашли. Куды от милиции скроешься...
От таких разговоров мне становится не по себе. А вдруг прав Чемоданов? Сидят где-нибудь в нашем лесу диверсанты-бандиты и точат длинные ножики. Жаловался же на днях дед Козлов Тоне, что из михайловского стада за последнее время стал бесследно пропадать скот: овцы, телята и даже одна корова. На волков грешили, а как устроили облаву — ни одного не подстрелили. Старики сказыва ют, что волков в наших местах с незапамятных времен не встречали. Куда в таком случае скот девается?..
А если бандиты нападут ночью на наш дом? А у нас и ружья ни у кого нет, чтоб отбиваться. Я возьму секач, которым лучину для растопки колют, и... секачом! А они в меня из обреза!..
— Бабушка, иди домой!
И то иду. Языком пожаров не тушат. Укладываясь, бабка бубнила:
Вор пройдет — стены оставит. Пожар накинется — ничего не оставит. Упаси и помилуй нас, господи!
Почта сгорела дотла. А ее сторож исчез бесследно. Пепелище курилось два дня. Говорили, что милиция нашла на пожарище большую жестяную банку из-под керосина. Теперь уж никто не сомневался в поджоге. Обвиняли сбежавшего сторожа-грабителя.
Но через два дня сторож нашелся. Его обнаружили довольно далеко от почты, в зарослях орешника на Новоржевской дороге, связанного по рукам и ногам и полузадушенного тряпичным кляпом. В больнице сторож, придя в себя, сказал, что в поджигателях он опознал кулацкого сына Пашку Суханина. А других двоих не знает.
На тихой Сороти наступили тревожные дни. В Михайловском и окрестных деревнях по ночам патрулировали комсомольцы с ружьями. Говорили, что молодуха Дашка из Русаков приползла из леса на локтях. А кто изуродовал и за что, рассказать не смогла,— от испуга дара речи лишилась. Бабы стали бояться в одиночку ходить за хворостом. Михайловские пастухи пасли скотину только в пойме Сороти, на виду у деревни Воронич.
Прошло десять дней со дня пожара. Милиция вместе с комсомольцами дважды прочесала все окрестные леса, но бандитов так и не поймали. Народ в поселке волновался. На базаре молодухи молоко и масло спускали за бесценок, лишь бы пораньше вернуться домой. Убытки возмещали языками: ругательски ругали милицию.
А Тоня хоть и не считалась трусихой, но на ночь двери теперь запирала на все крючки и задвижки. А рядом со своей постелью клала топор. Бабушка посмеивалась: «Дура девка. Зачем они к нам полезут? Какое такое у нас богачество?» — «Им не деньги надо,— отвечала Тоня. — Это вам не уголовники».
Аленкин отец пугал женщин всего дома и ехидничал: «Их в лесу не один десяток отсиживается. Прибыл столичный Шерлок Холмс — следователь Пузанов. Захариху арестовал. Диверсанта в обшарпанной юбке. Этот веревочку размотает!.. Голова...»
Тоня вступила с соседом в спор. Ну и что ж, что приезжий следователь арестовал Захариху? Жаль вот только, что скоро выпустил...
А веревочка и в самом деле не разматывалась; Не находилось того кончика, за который могло бы ухватиться следствие.
Я, мои подружки и Вовка Баранов, все вместе и порознь, глаз не спускали с Захарихи, но ничего особенного не приметили. Она по-прежнему каждый раз бывала на базаре, но ничего не продавала и не покупала. Ходила в церковь и к своей подружке Тарантасихе. Пьяная ссорилась с сыном Ленькой. Кричала на весь поселок. А больше ничего.
Случилось так, что Анна Тимофеевна не смогла пойти с нами в Михайловское к больйой Мане Козловой-маленькой. Вместо нее пошла вожатая Катя.
Нога у Мани была толстая, как бревно, синяя, вся в гнойных язвах. Маня плакала, мать ее тоже плакала, и бабка плакала. Шушукались в сенях многочисленные Манины родные т двоюродные сестренки и братишки.
Выкатив белые глаза, наскакивал на нашу Катю рыжий Прокоп:
— Не отдам в больницу! Пущай околевает. Все одним ртом меньше. Радетели! В раззор мужика вводите! Под корень изничтожаете! Вон из моего дому! Чтоб тут духа вашего не было, безбожники!
Катя, гневная, с пылающими щеками, стучала кулаком по столу:
— Мы вас под суд отдадим!
Подъехал на линейке председатель Михайловского колхоза. Вбежал в избу, спокойно спросил Прокопа:
— Эй, чего орешь? За версту слышно. — Он взял Маню на руки и понес из избы. Прокоп за ним. Мы всем классом за Прокопом. Облепили его, как муравьи змею: уцепились за штаны, за рубаху, за высокие голенища сапог. Визг, писк, бабий рев. Тая клубком и выкатились на крыльцо, а с крыльца на пожню.
Расшвырял Прокоп нас, вырвался. А линейка с Маней уже отъехала. Понеслась вскачь. На козлах сидел Ленька Захаров, свистел по-разбойничьи, крутил над головой вожжами. Председатель рассмеялся Прокопу в лицо:
- Догоняй!
— Убью! — взревел Прокоп, толкнул колченогого председателя так, что тот упал. Прокоп с хрустом выдернул из плетня кол. У него на спине повисли Вовка Баранов и Юрка Белкин.
— Мальчики! — Катя бесстрашно ринулась на Прокопа и ловко, по-мужски дала ему подножку. Прокоп свалился на спину, придавив Юрку и Вовку. Председатель навалился на Прокопа. Дико, страшно закричала Манина бабка, ткнулась ничком на крыльцо. К ней бросились Надя и Дуня.
Председатель вырвал у Прокопа кол и забросил его в огород. К дому с поля бежали колхозники.
Прокопа связали полотенцами и вылили на него ведро колодезной воды. Он сидел в луже мокрый, расхристанный, жалкий и плакал:
Простите за ради Христа... Не в себе был...