Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 73 из 88

Терпеливо парившиеся в шубах мужики и бабы слушали самодельные корявые доклады Митрия о клевере, который надо сеять, в первую голову, о девятиполке, о народных горевальниках-поэтах.

Когда Степанко, дернув его за подол пиджака, шептал, чтоб кончал разговор, Митрий послушно объявлял:

— А теперь, уважаемые граждане-товарищи, посмотрите спектакль про то, как баре угнетательством занимались. Кто книжки слушать приходит, так знает. Про это много написано.

Артистам хлопали до третьего пота.

Под конец Митрий выигрывал на ливенке специально к этому разу выученную революционную песню «Вихри враждебные веют лад нами», и все расходились довольные. И сам он шел к своей Наталье, сбив на затылок фуражку.

И дома все ладно шло. Когда домой пришел из плена, Архипка долго не признавал и тятей звать не хотел, а теперь и не отгонишь. Парень еще в школе не бывал, а уже так читает-рубит, иной до старости так не научится. Слушал его Митрий, подперев щеку, и хорошо ему было.

Но чаще Митрию приходилось в апрельскую водополицу верхом на лошади целыми сутками мотаться по волости, собирая с мужиков обложения, договариваться, чтобы деревня послала в счет гужевой повинности подводы. Сделать это было нелегко. Обычно на деревенском сходе поднимался галдеж, который ничем нельзя было унять, кроме как терпением. Митрий знал: пока мужики не выговорятся, не выскажут свои обиды, напоминания, кто когда ездил и за сколько верст, в какую погоду, — ничего не решится. Обычно уже где-то к утру забирался Митрий в седло и, качаясь от недосыпу, ехал в Тепляху. Однажды, заснув, свалился с лошади, и та долго тащила его по насту, ободрав в кровь щеку.

Митрий стал замечать, что Зот Пермяков всегда дает ему непомерные задания: направить на гужевую повинность из деревни Гуси семь лошадей, а там всего-то их девять. Попробуй уговори мужиков.

Бесхитростная душа Митрия, натыкаясь на углы и шипы, страдала и кровоточила. Все, что касалось его самого, он молча терпел, но когда Пермяков не записал в казначейские книги двадцать золотых десяток из привезенных Митрием шести тысяч рублей контрибуции и не взял контрибуции с Сысоя Ознобишина, вползло нехорошее предчувствие, словно сам он деньги эти взял себе. И в прежнюю его радость вкралось беспокойство. Жизнь, казавшаяся спорой и ясной, заузлилась. Беспокойство чувствовалось и раньше, но он не обращал внимания. А сейчас знал, отчего оно, и не мог стерпеть.

— Ты что это, Зот, творишь? У старика Ямшанова вожжи последние отобрал, фунт сахару отнял у Анны Федорохи, а Сысоя оберегаешь? В народе, смотри, будут думать, что Советская власть не больно хороша, грабит мужика.

Зот не прятал свои бессовестные глаза: знал, как можно сбить с Митрия задор.

— Не шуми-ко, не шуми, — сказал он, — иди-ко сюда. Уж молчал бы. Совецка власть, Совецка власть. Ты что о ней пекошься? Знаю я. Вон когда за Харитоном Карпухиным отряд товарища Солодянкина-Спартака гонялся, так кто его укрыл? Я, скажешь? Ты его, Митрий, прятал. А за это Совецка власть тебя по головке не погладит, а пужнет. За это, знаешь, шесть золотников получить можно. Не поглядят, что больно ты начитан.

У Митрия пересохло во рту. Вон он как все повернул, вот уж бессовестный, так уж бессовестный.

— Так я ведь не знал, что он у меня в ларе сидел.

— А Совецка власть смотреть не станет.

Митрий сник. Заботы, поездки, все, чему с увлечением отдавал он себя, теперь его вдруг утомило. Ему вдруг показалось, что простым, никуда не сующимся человеком быть легче и лучше. Ни тем ни другим не перечить, а жить и жить. Он с привычной старательностью исполнял свои дела в волисполкоме, но уже не было в нем той пылкости. Он боялся чего-то.

По ночам Шиляев не мог утишить взбаламученную душу. Теперь ему в волисполкоме против Пермякова слова не скажи. А Пермяков творит не знай что. Значит, и он, Митрий, творит, потому что он с ним рядом. Но что тут поделаешь? Унылая отрешенность овладевала Шиляевым. Слушая, как безголосо хрипит на улице ветер, скрипят немазаные ворота в лужке, как оглушительно падают из рукомойника в ушат капли, чувствовал порой такую же бездомную, как в плену, тоску. Думал: хода нет, стережет его все время чем-то недобрый глаз.

Потом мерцала слабая надежда. Может, съездить в Вятку к Капустину и рассказать как на духу все. Будь что будет. И вроде веселело на душе. Замечал, как плывут в небе стайные птицы, как брыкливым жеребенком-сеголетком резвится Архипка.

Наталья чувствовала, что он не спит. Прижималась к нему горячим телом, уговаривала.





— Не береди ты душу, Митя. Плюнул бы на всю маяту. Ночь в полночь не спишь, гляди, как извелся.

Он с тоской обнимал ее. Вдруг последнюю ночь дома, поди в острог. Вздыхал: «Как да оплошно я это сделал, Харитона Васильевича отпустил. Дак ведь слово он мне дал, что повинится, придет. Не успел, поди?»

При свете мысли прояснялись, становились трезвее. Вставал он рано и, по-журавлиному высоко поднимая ноги, шел в волисполком нарочно окольной дорогой. Вокруг была настоящая весна. И хоть утренник еще пробовал стеклить лывы молочным ледком, бубном ревел в буераке ручей. Напоенная полыми водами, хмельно гуляла мутная речушка Тепляха. За ней в ольшанике сзывал отдохнувшую стаю гусь-кликун.

«Может, все пройдет и так», — думал, успокаиваясь, Митрий. Потом дошла до Тепляхи весть: Харитона Карпухина поймали в Вятке и не миновать ему самого худого.

Они ходили все по захолустным дальним улочкам, боясь попасться на глаза отцу. А сегодня Антонида сказала, что уехал отец в деревню зарабатывать хлеб и можно пойти куда угодно.

Смирный дождишко угнал людей. Привольно чувствовалось на безлюдье. Взявшись за руки, они без опаски прошли в зеленоватом сумраке бульвара.

Не раз опиленные тополя с уродливыми култышками сучьев, набрав зеленой силы, опять закурчавились молодой листвой, удивляя Филиппа своей живучестью: тонкие нижние побеги выклюнулись прямо из сухих морщин тополевой коры.

У Антониды благовестом билась в груди радость. Филипп, большой и милый, такой, каких больше нигде нет, был рядом с ней. Антонида беспечально смотрела на жизнь. Все ей казалось понятным, светлым. И еще, сегодня было на ней красивое-красивое платье, белое в голубую полоску, которое решилась она надеть тоже из-за Филиппа. И синенькие сережки из глазури тоже были надеты ради него.

Иногда Филипп немного отставал и, закуривая, любовался Антонидой. Ладная все-таки она была. Тут уж слова против не скажешь. Даже Гырдымов изъяна не нашел бы.

Из городского сада послышались вздохи полкового оркестра, и Спартаку захотелось во что бы то ни стало пройтись по аллее, постоять в беседке. Что мы, хуже других? До этого его радовало безлюдье, а теперь захотелось походить у всех на виду.

Если говорить откровенно, Филиппу просто не терпелось показать свою нарядную Антониду ребятам из летучего отряда, горсоветовской коммуне. Все они, позванивая шашками и скрипя портупеями, наверняка разгуливают по Александровскому саду.

— А теперь пойдем в сад. Слышь, как там наигрывают, — сказал он и повернул в направлении уже набравшего силу, гулко бухающего оркестра.

У Антониды в глазах взметнулся испуг. Она уперлась, вырывая руку из Филипповой лапы:

— Нет, нет, я не пойду. Не пойду.

А Филипп уже видел себя в саду на центральной аллее.

— Да что ты, глупая! — начал уговаривать он ее, вдруг набравшись красноречия. — Ты что, боишься, что ли? Конечно, раньше там всякое офицерье, гимназеры форс задавали. А теперь верх наш. Пусть они попробуют. Капустин говорит, наоборот, мы марку свою должны держать. Все это теперь для нас.

Наверное, Филипп еще долго говорил бы. Ему вдруг показалось, что это никакой трудности не составляет и он может говорить без конца. На него смотрел, удивляясь, наивный теленок-вешняк. Антонида ловила каждое слово.

— Ты думаешь, чей этот сад теперь? А? — торжествующе произнес он, все больше распаляя себя красноречием.