Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 55 из 88

— Почему ты пьешь? — нервно затягиваясь цигаркой, спросил Капустин.

Курилов, страшный, с покрасневшими глазами, лохматой головой, косолапо пошел на Капустина. Филипп думал: кинется сейчас, и привстал со скамьи. Но тот оперся рукой о косяк, сказал со слезой в пьяном голосе:

— А как мне не пить? У меня чахотка, в Ревельской тюрьме, в «Толстой Маргарите», заполученная. Жить мне, может, полгода осталось. Как мне не пить?

Капустин отстранился от него, быстро прошелся и опять вернулся на место, в упор посмотрел на Курилова.

— А ты понимаешь, Кузьма, что ты идеи революции грязнишь? Понимаешь, что после твоей попойки здесь мужик станет косо смотреть на Советскую власть? Понимаешь?

В дверь сунулся хромой Зот с четвертью браги-томленки, впустив в боковуху кабацкий гул. Курилов опять вскинул голову, лихо крикнул:

— Иди, Зот, иди.

Тот с угодливым смешком сунулся в боковуху, но Капустин сердито захлопнул дверь, повторил:

— Ты идеи революции грязнишь!

Словно ясная мысль мелькнула в глазах Курилова. Он уронил голову и, ударяясь ею о притолоку, всхлипнул:

— Полгода жить, Петя. Полгода. Доктор сказал.

Капустин хмурил шишковатый лоб. Молчал. Потом шагнул к Курилову.

— Ерунда, Курилов. Полгода ты не проживешь. Ты раньше сдохнешь, если будешь так.

Курилов утер рукавом глаза, нос. Сказал согласно:

— Сдохну.

Настежь распахнулась дверь, зазвенели стекла в рамах. На пороге стоял бородатый детина в ризе. За ним толпились отрядники.

— Кто такия? — запел бородач, но поняв, что слишком вошел в роль дьякона, крякнул и спросил обычно: — Пошто командира обижаете? — и приправил слова ядреной руганью.

Капустин, наверное, хорошо понимал, что с этой пьяной ватагой криком и угрозой вряд ли справишься. Словно не замечая бутыли, ризы, сказал:

— Товарищи, в Вятке давно ждут ваш обоз. В приютах хлеба не хватает, детишки голодают. Питер доедает последние сухари. Задерживаться нельзя ни на час. Это будет бессовестным преступлением, — и, повернувшись к Курилову, спросил: — Так ведь, товарищ Курилов?

Тот хмуро кивнул.

— Тогда командуй.

— Выходи, братва, ночлег отменяется, — сказал Курилов усталым трезвым голосом.

Осиротела изглоданная коновязь, обоз, сопровождаемый повеселевшими подводчиками, выехал из села. Капустин и Филипп направились к дому Митрия Шиляева.

Писарь волостного правления Зот Пермяков, ковыляя на черной деревяшке, догнал их, преданно заглянул сбоку в лицо Петра.

— Может, позвать кого надобно? Али ночлег...

— Не требуется, — обрезал тот.

В широкой избе Шиляева, которую веселила просторная в петухах печь, их ждал самовар. Митрий, помолодевший после бритья, в свежей, пахнущей морозом рубахе, стесняясь и оговариваясь, позвал к столу.

Капустин снял кожанку: ни дать ни взять деревенский учитель — косоворотка, пиджачок, Митриевы валенки выше колен. Смирно сел к столу.

Хозяйка, тоже принарядившаяся, притащила огненных щей, ржаной лапши на молоке, разного холодного соленья: капусты, груздей, огурцов. После городской скудости Филипп от всей души навалился на еду.





Не успели они управиться со щами, как с дороги скатился к избе, словно с горы, человек в солдатской папахе и шинели. Каленое морозом и ветром лицо, широкое в переносье, глаза расставлены далеко, глядят прямо.

— Вот это и будет Сандаков Иван, — сказал Митрий Капустину.

Единственный на всю Тепляху большевик Сандаков Иван послал с нарочным в Вятский горсовет записку, чтоб помогали, а то дело худо. Собрание уполномоченных от деревень разделилось надвое. И, почитай, больше половины против Советской власти, потому как взяли верх горлопаны-подкулачники, а ему, хоть и окопное горло, перевеса добиться не удалось. Вновь решили собраться назавтра пополудни. Поэтому в записке просил: «Подмогайте!» И вот приехали Капустин с Филиппом.

У Сандакова Ивана взгляд тяжелый, без увертки, на беспалой правушке тавро от австрийской пули, полосатые ленточки двух «Георгиев» на солдатской рубахе. Видать, не робкий, а сразу пожаловался. Как с губернского съезда Советов явился, ходко дело пошло, все деревни объехал, а потом поп Виссарион да лавочник Ознобишин канитель развели. Ознобишин распинается, что-де добрая воля во всем должна быть. Пускай мужички всех посмотрят — и кадетов, и анархистов, и большевиков. Которые поглянутся, тех и выберут к власти.

За стол Сандаков садиться не стал. Сидел в кути на лавке и, размахивая папахой, говорил:

— Захожу сегодня к Ознобишину в лавку, а он: пулеметом станешь стращать али как?

— Тебя-то я, — говорю, — из пушки бы разнес, кровососа. Гляди, что клопина, красный. Где сядешь, там и пьешь кровь.

А он захохотал и спокойненько:

— Поди, недолго левольвертом махать-то осталось. Кое-где ваши порядочки поперек горла.

— Ну, — я говорю, — своего мы не упустим. Нам и голодуху, и стужу, и прочее что не привыкать переносить.

Капустин поставил чашку вверх дном на блюдце, сел рядом с Сандаковым, хлопнул по колену,

— Давай по порядку разберемся. Сам этот лавочник на собрании при нас не вылезет. Побоится. Кто-то вместо него шуметь станет. Нам надо, чтобы фронтовики, бедняки нас поддержали и заодно действовали. Как они у тебя, в одном кулаке или каждый сам за себя?

Сандаков достал трут, огниво, зло ударил кресалом.

— Говорено вроде со всеми.

— Учти, тут нам свой же товарищ дело подпортил. Пировал-гулял. Слышал ведь? — опять мрачнея, сказал Петр.

Сандаков добыл искру, прикурил. Задымили все остальные.

— Как не слыхать, далеко слышно было.

Договорились, что по вечерку соберет Сандаков нужных людей у Митрия. О Шиляеве он сказал, когда тот выскочил в сени, что это человек честный, свой, хоть и середняк. А у самого Сандакова никак нельзя собраться: отец-мать антихристом его подшивают, хоть беги куда. Ушел он повеселевший, заломил шапку.

Митрий Шиляев не отставал от Петра ни на шаг. И слушал, склонив голову набок, будто Капустин не говорил, а пел. Потом разошелся сам:

— Я про коммунию читал в книжках. Теперь, по-моему, самый раз в такую коммуну мужикам сбиваться, чтобы заобще все: житницы, хлева и разное иное. У моей бабы, к примеру, шаль есть, пусть ей все пользуются. Или опять сапоги у меня — так пусть надевает каждый, и чтоб работать в одно сердце.

Капустин поддакивал. Верно. А Филиппа от сытной еды потянуло на сон. Под скрип березового очепа, на котором качал зыбку голубоглазый сынишка Митрия, так и совался Солодянкин: сон к лавке придавливал. Он встряхивал очумелой головой, но все равно не мог справиться со сладкой истомой. Хорошо, что Митрий позвал в студеную клеть — принести напоказ Петру какую-то диковину. Петр тоже вышел. Втроем, толкая друг друга, они втащили в избу набитый книгами деревянный сундук.

Митрий поднял крышку. Голос словно перехватило:

— Вот это, Петр Павлович и Филипп Гурьянович, моя утеха. Всю жизнь, почитай, лет с пятнадцати, собираю. — Он наклонился, погладил студеные переплеты. — Вот — Дрожжин Спиридон Дмитриевич, а это — Иван Захарович Суриков, а это — Алексей Васильевич Кольцов, все вроде меня — несчастные самоучки, мужицкие горевальники.

И показалось Филиппу, стоят они, словно на кладбище. Вот этот, вот тот. Лежат бедняги под книжными плитами. Еще и говорит-то Шиляев так жалостливо, что впору зареветь.

А книги манили обложками. Архипка, сын Митрия, оставив зыбку, забрался на лавку и дышал Филиппу в ухо. Каких только нет книг: и махонькие совсем и, считай, в полпуда та толстенная. Даже у господ Жогиных столько книг не было.

— Да уж книжки эти, — с притворным осуждением отозвалась из-за заборки жена Митрия — Наташа, — и ест когда, так из рук не выпущает, как только и попадает в рот ложкой. — И чувствовалось, не хотела осудить, похвалиться хотела: глядите, какой он у меня книгочей, умник.

Капустин азартно подсел к сундуку.

— Смотри-ка, граф Лев Толстой, Диккенс, Стивенсон. Богатая библиотека! Вальтер Скотт.