Страница 75 из 76
Постепенно моя голова начала проясняться, и перед глазами одна за другой выплывали виденья последнего пути убыхов… Мертвецы, мертвецы… мертвецы… Пляшущий Татластан… И наконец я сам вспомнил, как попал в этот дом, и, приободрившись, решил подняться и посидеть.
— Ложитесь, ложитесь! Вы еще слишком слабы, — женщина, заботливо обтерев мое покрывшееся потом лицо, заставила меня опустить голову на подушку. Потом принесла чай и напоила меня.
— Значит, вот эти руки вырвали меня у смерти? — и я погладил ее руку.
— Вы сами — наш спаситель. Правда, нелегко было ухаживать сразу за двумя, здесь — вы, там — сын, но, слава аллаху, вы оба остались живы. — Она подошла к двери и, приоткрыв ее, позвала: — Бирам! Зайди-ка, сыночек, в дом!
Бесшумно, похожий на тень, передо мной появился мальчик лет пятнадцати. В его лице не было ни кровинки.
— Вот, Бирам, и дядя, наш спаситель, выздоравливает! — сказала сыну мать, не сводя с него любящего взгляда. — Подойди к нему, поговори с ним, только не долго, а то утомишь его!
Мальчик добрыми оленьими глазами посмотрел на меня и, подойдя к тахте, прошептал:
— Слава аллаху, слава аллаху!
А женщина, положив руку на голову сына, вздохнула с на деждой:
— Может, и к нам светлый день заглянет теперь в окна…
Дорогой Шарах, это было в доме, где мы сейчас сидим. Я лежал тогда как раз на этом самом месте, где сейчас находится моя постель, а она сидела, где сейчас сидишь ты, и смотрела на меня…
Я знаю, что мне не полагается произносить ее имени, ведь убыхи, как и абхазцы, не произносят имена своих жен. Но ты должен знать имя турчанки, спасшей меня: ее звали Салима.
Драгоценный ты мой, терпеливый ты мой, замучил я тебя своими рассказами, на каждом слове которых лежит отсвет крови и скорби. Все убыхи, предпринявшие попытки возвратиться на родину, погибли: одни — от холеры, другие — от пуль, а третьи, что остались живы, хоть таких было немного, оттого, что перестали быть убыхами.
Ты спрашиваешь, что стало с Салимой? Редчайшей души оказалась эта женщина. Мне было восемь десятков в тот год, когда она вырвала меня из когтей Азраила*.[29] Вскоре я совсем оправился, набрался сил. Хотел было уйти, но она сказала: «Оставайся, идти тебе некуда. Отныне дом твой здесь». Был я, несмотря на то что находился в возрасте, еще крепким мужчиной. И мы жили с ней как муж и жена. Прошло несколько месяцев, о холере уже никто в деревне не говорил. Все ушедшие в горы вернулись. Только число могил увеличилось в этот год на сельском кладбище настолько, насколько не прибавилось бы за десять лет спокойной жизни.
Внезапно заболела Салима. Какая-то грудная болезнь на нее свалилась. Я делал все, чтобы ее спасти, но, наверное, этого было недостаточно. Перед смертью она попросила:
— Не оставляй Бирама! Будь ему отцом!
На другой день я похоронил ее. Отсюда неподалеку, на склоне холма, ее могила. Когда я выхожу на прогулку, я направляюсь туда. Мне всегда кажется, что там покоится не только она, но и все мои близкие. И я уже давно велел Бираму похоронить в свой час меня рядом с ними.
Покуда рос Бирам, он неотлучно находился при мне, жил под моим присмотром. Я был ему отцом и наставником. Женившись, он стал жить самостоятельно со своей семьей. О нем идет добрая молва меж людей как о честном человеке, трудолюбивом и умелом кузнеце. Свидетели бог и ты сам, что сын не забывает меня. Каждый мой день теперь может стать последним днем в чужой стране, в доме, построенном не моими руками. Я — Зауркан Золак — последний убы? в этом несовершенном мире. И даже совестно, что я так задержался в нем… Вот и все, что я успел услышать от Зауркана Золака. Перечитываю свои записи и снова, и снова удивляюсь жизненности этого человека. Став свидетелем исчезновения своего народа, он всетаки нашел в себе силы больше месяца, день за днем, вслух вспоминать при мне.
— Сыночек Шарах, не осуди меня, но я должен лечь, голова кружится! — сказал он в тот последний вечер, встал и простился.
А я пошел к себе, зажег свечу, разложил перед собой свои записи и задумался. Перед моими глазами еще стоял последний путь убыхов, еще звучали в ушах крики и выстрелы, казалось, сама моя рукопись сочится кровью и слезами.
В истории немало примеров, когда народы, во много раз превосходившие по численности убыхов, бесследно исчезали с лица земли. Но убыхи исчезли с лица земли совсем недавно, — все это случилось на памяти одного человека. Хотя, конечно, не в один день и не в один год.
С того дня, как они сели на корабли, надеясь обрести райскую землю в Турции, они обрекли себя на постепенное исчезновение.
Ассимиляторская политика была и осталась официальной государственной политикой Турции и в годы царствования султана Абдул-Хамида, и в годы, когда к власти пришли младотурки.
Мутная и мощная река ассимиляции подхватила убыхов и поволокла в себе, как и многие другие народы. Младотурки мечтали о воссоединении всех земель с мусульманским населением, мечтали и о Кавказе. Они считали, что в этой воссозданной ими Великой Османской империи «Государственной религией должен быть ислам», «Единым языком должен быть турецкий», «Все нации в Турции должны быть равны между собой, все — османы!». И малым народам оставалось только влиться и исчезнуть в этой единой реке. А с теми, кто не желал этого, случалось то, что случилось с Тагиром.
Победа Октябрьской революции в России затронула весь мир, затронула она и живших в Турции горцев-махаджиров, у которых все еще в глубине души сохранялась любовь к своим родным краям. Услышав, что после Октябрьской революции их жившие на Кавказе братья стали полновластными хозяевами земель своих предков, махаджиры заволновались и многие из них захотели вернуться к своим заброшенным очагам… Об этом они говорили и Михаилу Васильевичу Фрунзе во время его поездки по Турции в 1921 году.
И поэтому не так уж удивителен был для меня рассказ Зауркана о Тагире, который, несмотря на все опасности пути, пытался сквозь чересполосицу фронтов добраться до Анкары, чтобы встретиться там с каким-нибудь представителем Советской России.
Архивные материалы свидетельствуют, что в то время многие горцы, оказавшиеся в Турции, участвовали в революционных событиях, хотя бывало и так, что запутанная политическая обстановка бросала их из горячего в холодное, от одного берега к другому.
Подобно убыху Тагиру, мечты которого не сбылись, и другие передовые люди из числа живших в Турции махаджиров пробовали хоть что-то сделать для сохранения своего языка, своих обычаев, своего национального существования. Они искали спасения в грамотности, составляли алфавиты и буквари, издавали крошечные газеты на своих языках, организовывали клубы для просвещения народа.
В 1919 году Мустафа Бутба, выходец из абхазцев-махаджиров, издал в Стамбуле абхазский букварь и им же составленный алфавит на латинской основе. Кое-где даже открылись абхазские школы, в которых начинали учиться по этому букварю…
Но эти первые слабые ростки погибали под катком ассимиляции. Не успевали они подняться, как он вдавливал их обратно в землю.
Сложные переплеты войны в конце концов занесли какую-то частицу абхазцев из Турции на территорию Греции. И я своими глазами читал письмо, которое они в отчаянии послали в Сухуми правительству Абхазии: «Три года жизни в Македонии, полной самых тяжелых испытаний, лишений, невыносимой жизни в непривычном для нас климате. Всегда, еще в Турции, все наши взоры, стремления были обращены к родным аулам Абхазии. Но было не время. Был старый строй, не желавший нашего возвращения к родным горам. Теперь Абхазия свободна и живет своей жизнью, и нас, волею судеб заброшенных в чужие места абхазцев, более чем когда-либо тянет к свободным горам, к родным семьям, к братьям-абхазцам. Все мы, абхазцы, будучи воодушевлены одной общей идеей и мечтой — служить свободному абхазскому народу, — собравшись общим собранием в местечке Кайлария 28 сентября 1925 года, единогласно постановили хлопотать и просить Народный Комиссариат Советской Социалистической Республики Абхазии разрешить нам, 700 абхазцам, находящимся в Греции, возвратиться с семьями в родные аулы свободной Абхазии».
29
А з р а и л — ангел смерти.