Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 51



— Вы хотите устроить уличный скандал, Берхгаузен? — шипит банкир.— Не радуйтесь, не выйдет. Это — откровенный шантаж. Смешно вести научные споры на улице; но понимаете ли вы, что вы своим бредом подрываете германскую идею? Никаких хвостатых рас нет. Спрячьте свой хвостомер. Вы собираете любопытных.

Праздные берлинцы действительно окружают коляску банкира.

В толпе виден савояр — шарманщик с обезьяной. Он идет по направлению к коляске банкира, пересекая улицу.

Савояр поравнялся с толстяком.

Берхгаузен, улучив мгновение, кидается к шарманщику, хватает обезьяну и начинает измерять ее хвост своим каудометром.

Кучер в отчаянии от того, что лошади стали.

Шарманщик пытается взять обезьяну из рук толстяка.

Берхгаузен поднимает вверх свой каудометр.

— Внимание, — говорит он.

Что-то громко щелкает.

— Автоматический замыкатель, — торжествующе произносит толртяк. — Мыслима ошибка лишь порядка одной десятой сантиметра.

Обезьяна радостно прыгает на плече шарманщика.

— Послушайте, Берхгаузен, — говорит банкир, — я вспомнил. Случай частной хвостатости наблюдается и у нас, и, к сожалению, даже среди чинов берлинской полиции.

Толстяк в упоении слушает банкира.

— Но это — сугубо между нами, — продолжает Блейхрейдер. — В клинике у одного моего знакомого врача недавно лежал шуцман с хвостом.

— Что с тобой, моя бедная маленькая Минна? — спрашивает шарманщик у обезьяны, которая внезапно прекратила прыганье, сгорбилась и застонала.

— Спешите описать этот случай с шуцманом, а то вас может опередить итальянская антропологическая школа, — советует банкир толстяку.

— О, вы так добры, господин советник, — томно говорит толстяк. — Я найду его. Боже мой, столько приходится бегать! Я худею… Не знаю, что скажет Клуб полновесных германцев. Но я — солдат науки.

Высокий полицейский, заметивший скопление прохожих на середине мостовой, идет к собравшимся.

— Что здесь происходит? — строго спрашивает он. — Почему обезьяна?

— Вот он, — быстро шепчет Блейхрейдер толстяку и делает незаметный знак кучеру.

— Этот господин перепугал мою обезьяну, — говорит шарманщик, указывая на толстяка. — Какое ему дело до ее хвоста?

Толстяк, блаженно жмурясь, начинает ходить возле полицейского. Ниже пояса на мундире у шуцмана видна какая-то складка. Увидев эту складку, Берхгаузен начинает передвигать замыкатель на своем каудометре.

— Гоните, Ганс! — приказывает банкир.

Кучер хлещет лошадей. Они уносят коляску Блейхрейдера.

— Почему вы пугаете обезьян и производите беспорядки? — спрашивает шуцман у толстяка. Полицейский медленно поворачивается, стараясь все время стоять лицом к толстяку, потому что тот ходит вокруг шуцмана, вглядываясь в складку на мундире.

— Ах, господин шуцман! Какое счастливое совпадение! — воркует толстяк.

Полицейский ошалело смотрит на Берхгаузена.

Тот опять старается забежать сзади шуцмана.

— Господин шуцман, вы де можете отвечать за своих предков. Не было ли у вас в роду богемских чехов, силезцев, негров? Несмотря на ваш ложно чистый расовый тип… Ах, какой заголовок для статьи: «Случай хвостатости у чина берлинской полиции, как следствие метизации особи с представителями неполноценных рас»! Вот мой прибор. Не хватает винтика, но это не важно.

— И верно, винтика не хватает, — замечает шуцман. — В последнее мое дежурство — и такое происшествие. Что, черт возьми, вам от меня нужно?

В толпе мелькает человек с плакатом на груди:

— Эх, служба! — бормочет полицейский. — В Берлине сегодня ловишь сумасшедших, а завтра тебя пошлют вытирать слезы людоедам. Я где-то раньше видел вас, — рассматривает он толстяка.

— Я доктор медицины… Дайте его смерить, — бормочет Берхгаузен, забегая за спину полицейского.



Длинная костлявая рука шуцмана лежит на жирном плече Берхгаузена. Неумолимые свинцовые глаза полицейского остановились от гнева.

— Я вам покажу, как дразнить обезьян и оскорблять ветеранов парижского похода. Идите вперед! И ты иди, — обращается шуцман к шарманщику. — Там разберемся.

Полицейский на ходу вытаскивает из чехла, скрытого под фалдой мундира, увесистую дубинку.

…Залитая ярким австралийским солнцем больничная палата. Огромное окно, невдалеке от которого стоит койка, рядом с ним — большое удобное, кресло и небольшой столик перед ним.

Маклай в халате и туфлях медленно ходит по палате.

— Хватит вам расхаживать! Нужно отдыхать, — говорит ему высокая красивая женщина в наряде сестры милосердия.

Она подходит к столику и поправляет большой букет незабудок.

— Вы видите, что и у нас в Австралии, в Голубых горах, растут чудесные цветы вашей северной родины! — говорит женщина. — Господин Маклай, извольте выполнять мои приказания. Пора понять, что Маргарита Робертсон отвечает за вас не только перед «Женским обществом содействия медицине», но и перед всем человечеством.

— Боже мой, какие преувеличения! — говорит Маклай. — Но ведь сегодня праздник, и какой праздник! — Он подходит к столу и смотрит на часы. — Скоро ли?

— Да, — отвечает Робертсон. — Приход русской эскадры — большое событие для Сиднея. Но когда вы будете спать?

— О, — с притворным ужасом спрашивает Маклай, — когда же я наконец вырвусь из этой прекрасной тюрьмы?

— Это не вам знать, — отвечает Робертсон и начинает поправлять подушки. — Что это? — она вынимает из-под изголовья небольшую шкатулку.

— Опять спать, — ворчит Маклай. — А! Поглядите, поглядите. Это — замечательная вещь, которую я свято храню. Это — «знак Маклая»…

Робертсон открывает шкатулку. В ней лежит медальон с изображением Кремля.

— Сейчас в медальоне, как вы видите, только маленький компас, а раньше…

— Был чей-нибудь портрет?

Маклай кивает головой.

— Наверное, портрет вашей матери?

— Нет.

— Но — женский портрет?

— Портрет молодой девушки.

Робертсон с медальоном в руках подходит к Маклаю.

— Неужели Маклай, как все смертные, мог увлекаться? Не верю, — говорит Робертсон. — Не верю, мой милый упрямый больной.

— Десять минут отсрочки, — требует Маклай. — Если вы их мне дадите, я вам кое-что расскажу. Я даже время замечу… Без обмана.

— Это не очередная увертка? Если без обмана — тогда рассказывайте.

— Это — молодость, Иена, мое студенчество, — начинает Маклай. — Я не мог учиться в России, там меня преследовали царские жандармы. Я был очень беден. Я и сейчас небогат, мистрис Робертсон. Знаете, мне нечем платить за переписку моих статей. В Иене я со злобой смотрел на студентов из прусских баронов. Они расхаживали по городу в белых шапках, с хлыстами в руках, и рядом с каждым из них шел датский дог. Вот так вышагивали они, бароны, конечно.

Маклай показывает, как именно ходили бароны.

Робертсон с улыбкой смотрит на него.

— В Иене я доработался до того, что слег в клинику. Невралгия лица, страшные боли, бессонница, — продолжает Маклай свой рассказ. — В клинике я встретил чудесную девушку. Она была обречена и сознавала это. Перед смертью она завещала мне свой портрет и… собственный череп. На Новой Гвинее я однажды тонул. Медальон случайно не был закрыт. И морская вода испортила портрет.

— А череп?

— Череп я зарыл на морском берегу под пальмой. Так хотела она. Перед смертью она просила: увезите мой череп в ту прекрасную страну, которую вы хотите открыть…

— Значит, портрет в медальоне был всегда с вами? — спрашивает Робертсон, и в ее голосе звучит что-то похожее на тревогу ревности. — Скажите, это была любовь?

— Не знаю, — отвечает Маклай и прибавляет с простодушной улыбкой: — Десяти минут еще не прошло. Что вам еще рассказать, госпожа Робертсон?