Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 36



Вся эпоха Раннего Возрождения словно пронизана сиянием этого белокурого юноши[30]. Есть целомудренная прохлада в ее мадоннах и крепкая сила молодых деревьев — в ее святых. Все линии — словно побеги, в торжественном молчании обрамляющие нечто сугубо священное, а все фигуры движутся медлительно, точно вслушиваясь во что-то в трепещущем ожидании. Все они отмечены печатью тоски, но, юные во всем, что бы ни делали, они находят в пределах этой тоски ближние, исполненные тихого блаженства прибежища в пути, отдыхая в них, словно под сенью символов каких-то иных, дальних целей. Они ощущают всю полноту вечности и, нигде не доходя до границ, нигде не находят и ограничений. Они несут в себе тихую и строгую волю, но эта воля — что мягкий ветерок, и потому они никогда не отваживаются на бурные и стремительные движения. Они в полном ладу со своим временем — это и делает их прекрасными. И они ни жестоки, ни робки, ибо не гнули эту эпоху по себе, но не были и ее случайными плодами. В постоянном общении, с радостной самоотверженностью и любовной пытливостью они росли и воспитывались обоюдно, взбираясь во взаимном сплетении к единому блаженству. Нет никакой изнурительной, обессиливающей внутренней борьбы, все силы слаженно сливаются в единый широкий и терпимый поток воли. Это была Весна. А Лето с тех пор так и не наступало; но пусть даже правы те, что считают Возрождение ушедшим раз и навсегда, — наше время, может быть, отважится стать началом Лета, продолжающего ту далекую и праздничную Весну, и постепенно дозреет то, что тогда уже сбылось в белом цвету.

Мы пережили с той поры столетия истории. За это время одичала великая Весна, и ее последняя краса не смогла стать плодом. А когда мы вновь поймем и узнаем эту сокровеннейшую красоту — быть может, тогда-то наша любовь и даст ей зреть и зреть дальше?

Мы повзрослели — не только на годы, но и на цели. Мы дошли до пограничных столбов эпохи, и тысячи людей уже пытались потрясти их. Настала пора образумиться. Мы нашли, что туманная безбрежность Весны — ложь, а наши наболевшие ладони говорят о том, что крайние стены непреодолимы. Но нам и не надо посылать через них свои бедные мечты, словно голубиц с оливковыми ветвями: они все равно не вернутся. Мы должны быть мужчинами. Нам нужна вечность, ибо лишь она даст простор нашим движениям, — а нас теснят границы конечного. Стало быть, нам надо создать некую вечность внутри этих границ — ведь мы больше не верим в безграничное. Мы не смеем мечтать о широко раскинувшейся, цветущей земле — нам приходится помнить о том, что мы в обнесенном стенами саду, — правда, и в нем есть своя бесконечность: Лето. Так помогите нам в этом деле. Положить начало Лету — вот что мы обязаны сделать.

Мы больше не сведущи в искусстве цветения. Нашему искусству приходится не только украшать нас, но и согревать; мы достигли того возраста, в котором человек в дни ранней весны порой ощущает озноб.

Мы утратили наивность, и нам надо принудить себя к простоте, дабы сравняться с теми, что были просты от природы. Нам надо стать людьми Весны, чтобы приготовиться к Лету, великолепную пышность которого мы обязаны возвестить.

К тем, что были до Рафаэля, нас влечет не случай, не каприз, не мода. Мы — дальние наследники, призванные для получения завещанных богатств.

Мне то и дело хочется кому-то (а кому, и сам не знаю) сказать: «Хватит скорбеть!» На душе у меня так, будто это — совершенно интимная исповедь, и я должен совершить ее ласковым шепотом, в глубоких сумерках.

У нас у всех в глубине души есть что-то похожее на страх. Мы будем, как матери. Правда, пока мы — точно девушки, девушки с горячими ладонями и печальными мечтами, но знайте: мы будем, как матери!

За новым страхом идет новое блаженство. Так было всегда.

Вам надо только научиться верить; вам надо стать благочестивыми в каком-то новом смысле. Ваша тоска должна быть над вами — и вы должны подняться за нею ввысь. Вы должны держать ее в руках и нести к свету солнца, где она блаженнее всего; ибо тоска ваша должна исцелиться.

И если есть еще в вас место трепету или сомнению, перешагните через них. А если они даже и вырастут там, у вас за спиной, снова — все равно былое закроют собою горы.

Как же я восхищался этим в Тебе, дорогая, — этим беззаботным доверием ко всем вещам, этой чуждой страха доброте! А теперь оно приходит и ко мне — но другим путем. Я словно дитя, свесившееся в бездну. Оно не боится, если мать держит его с ласковой, нежной силой, пусть даже глубь под ним еще зияет, а его щеку отделяют от материнской груди колючие шипы. Дитя чувствует крепкие объятья несущих его рук — и не боится ничего.

Почему я завел речь о Джулиано Медичи: придет время, и никто не сможет одолеть судьбу, если прежде не начнет плодоносить. Придут дни сбора урожая. И каждый услышит, как расцветают на устах у матери, баюкающей его растущего сына, те песни, что он подарил некогда возлюбленной. Придут дни сбора урожая.



Сколь чисты были возлюбленные в весну Возрождения, столь же святы будут матери в Лето, которое мы начнем.

Тогда вы творили мадонн в образе матерей-дев; наши возлюбленные будут девами-матерями.

О, если бы я мог рассказать вам всем, что это за эпоха! Как мне больно оттого, что многие потеряли и праздник, и надежду. Я хотел бы иметь голос, как море, но быть горой, стоящей в лучах рассвета: тогда я мог бы служить вам маяком, вехой и указателем.

Вот одна мать — ее одолевали тучи забот, пока с ней не случилось какое-то чудо, — она пишет мне: «Наконец весна дошла и до нас — правда, бурная и в слезах; но на душе у меня так, словно до этого я никогда не видала весны… Сегодня я всю вторую половину дня просидела с Рольфом в саду, и он расцвел у меня на воздухе, точно роза; с тех пор как Вы его видели последний раз, он еще похорошел, у него отросли волосики, но глазки остались большие».

Для меня это звучит, как гимн, Лу. И я жду не дождусь дня, когда смогу прочитать его Тебе — тогда он обретет и мелодию.

Все, что мне нужно, — только сила. Я чувствую, что во мне есть все остальное, чтобы стать глашатаем. Я не собираюсь обходить все земли, дабы проповедовать свое учение. Я вообще не хочу, чтобы все это застыло и закостенело в учение. Я хочу этим жить. Я хочу стать паломником лишь в Твою душу, дорогая, и зайти в нее глубоко-глубоко, туда, где она становится храмом. Там я вознесу свою тоску, словно дароносицу, ввысь, в Твое великолепие. Этого я хочу.

Ты видела, как я страдал, — и утешала меня. На Твоем утешении я хочу воздвигнуть свою Церковь, и пусть в ней будут стоять светлые алтари радости.

Быть может, мне не суждено увидеть Лето, но я знаю, что оно будет. Быть может, у меня самого, несмотря ни на что, — лишь сила Весны. Но у меня есть мужество ждать Лета — и вера в его блаженство.

Те, из Возрождения, тоже обладали силой роста — еще немного, и эта сила захотела бы стать Летом: Микеланджело рос, Рафаэль стоял в цвету. Но плод так и не народился; стоял Июнь — жаркий, светлый и грозовой Июнь.

Что за отвага была у них — после страхов первого начала! Они чуть было одним махом не добрались до цели. Но их пыл охладила любовь к порядку. Цветки болели и умирали — и как раз те, что уж собирались стать плодами. Они, холодные и изысканные, словно зачарованные, ждали освобождения — ждут его и поныне. Тогда был Май, а мир устроен так, что в нем не может одновременно существовать все: цветение и жатва — и… Лето начнется вот-вот.

30

…этого белокурого юноши. — Скорее всего, недоразумение, основанное на том, что на картине Боттичелли «Поклонение волхвов» крайней правой фигурой принято считать Джулиано, а крайней левой — Лоренцо. Это правильно относительно Джулиано, если глядеть со стороны картины. Зритель же видит, что справа стоит и впрямь белокурый юноша — но это не Джулиано, который занимает прямо противоположную сторону картины. У настоящего Джулиано, как и на его портрете кисти того же Боттичелли, крайне надменное выражение лица (от гордости он даже не поднимает глаз) — и каштановые волосы. Впрочем, Лоренцо тоже не был блондином, так что правая (от зрителя) фигура — вообще не Медичи (высказывается предположение, что это автопортрет художника). Уже Вазари ошибался, принимая за Джулиано коленопреклоненную фигуру переднего плана (и по положению, и по возрасту это скорее его отец, Пьеро).