Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 44



Он вспомнил их свадебную ночь. Он не мог дождаться окончания застолья и открытия бала и с трудом выдерживал разглагольствования гостей, влажный взгляд Иоахима де Шаблена. Под каким-то предлогом он вывел Жанну во двор Пюи-Шаблена. Двор был забит до отказа разными экипажами. Он подсадил Жанну на первую попавшуюся лошадь и сквозь ветреную ночь увез ее в Бопюи, как кречет уносит свою добычу или разбойник свои трофеи. Ее руки обвивали его шею, ее губы смеялись рядом с его губами. Это была не свадьба, а похищение. Внезапно сквозь раскачиваемые ветром деревья, в свете полной луны, показался фасад старого Бопюи. Он поднял Жанну на руки и бросился вверх по лестнице. Под сводами замка было темно, но он знал путь наизусть! Он внес ее в дальнюю комнату, такую неуютную, и там они стали мужем и женой. Потом она заснула таким же счастливым сном, как и теперь. Ему казалось, он слышит в глубине своей души песнь свершившейся любви, прославляющую его триумф.

Какая другая женщина согласилась бы жить в этой крепости? Какая другая вообще могла бы любить его, сурового Катрелиса, такого необщительного, полного пренебрежения к общепринятым правилам, а, может быть, даже страшно подумать, и никогда не знавшего их? Всем была известна печальная история его юности. Тайна, которая окружала исчезновение его родителей, пугала людей, приобретала с годами ореол тяжелого семейного порока. Его страстное увлечение охотой на волков поражало и тревожило всех. Иоахим горячо восставал против этого брака, но Жанна сказала: «Я не могу отказать ему. Совершенно необходимо, чтобы кто-нибудь сделал его счастливым».

Взамен он сделал ее несчастной. О! Конечно, он не заслуживал подобной женщины! В первые годы супружества он вел себя почти «прилично» и, хотя уходил на рассвете, но возвращался в ночи, откладывая до утра травлю волка. Но постепенно он перенес место охоты в Бретань, купил мельницу в Гурнаве, чтобы удовлетворить свою ненасытную страсть, забыть… Забыть что? Эту милую, добрую улыбку, благородную сдержанность, это лицо ангела в образе человеческом, эту ее всепрощающую мягкость, своих детей, свои обширные владения?

Он постоянно возвращался в Бопюи с твердым намерением больше не уезжать. И всегда находил Жанну внимательной и уважительной по отношению к нему. И тогда, охваченный угрызениями совести и стыдом за свое поведение и поступки, он начинал стараться быть хорошим супругом, отцом, хозяином. Из последних сил пытался он заставить себя заинтересоваться всем этим. Это было подобие лекарства, действующего против хронического отравления, когда дают пилюли умирающему больному вовсе не от его болезни, а просто чтобы освободить его от навязчивых мыслей. Проходил месяц или два. И он не мог больше вести эту счастливую жизнь! Все его удручало, даже его жена. И он удирал из собственного дома со всех ног, как вор. И вот опять это начиналось! Он не мог быть счастливым! Жить как все! Неистовая сила, жившая в нем, не находила выхода в лоне семьи. Желание величия, составлявшее основу его характера, не могло довольствоваться спокойствием и благополучием. Ему необходимо было сражаться, хитрить, рисковать. От этого постоянного и мучительного беспокойства его избавляли лишь заливистый лай собак, веселые звуки рожка и галоп во весь дух. Он иногда задавался вопросом, почему он такой, какова природа этих отклонений сознания, и честно старался стать похожим на других. Но, обезьянничая, он чувствовал, как его охватывает страшная меланхолия, прикидывающаяся причудами, хлесткими шутками и другими странностями его характера. Вполне возможно, и, даже очень вероятно, что Бопюи слишком о многом ему напоминал, что здесь он дышал, как говорил пастух Жудикаэль, «отравленным воздухом». Травмированный смертью отца, он возвращался в это злополучное место как бы против собственной воли и убегал отсюда всегда на грани безумия. Но если кто-нибудь высказал бы ему подобное предположение, какой приступ ярости вызвал бы он! Господин де Катрелис верил, что любит старый Бопюи так же, как некоторые больные любят свою болезнь и наслаждаются ею. Однако он согласился на то, чтобы его жена построила новый замок, и это так же верно, как и то, что всякое существо двойственно по натуре и часто, возражая против чего-либо, на самом деле утверждает это. Но кто распутает этот клубок противоречий? Достаточно ли для этого одной воли? До сих пор она неизбежно терпела неудачу. Между тем пример дал свои плоды: «Выдра» усвоил его стиль жизни. Неспособный вести себя спокойно, он, похоже, избегал своих домашних и с пикой на плече, в нелепой кожаной шляпе, которую все в округе сравнивали со шлемом Дон Кихота, вместе с мокрыми собаками и сплошь покрытыми грязью помощниками бродил вдоль реки. Как и его отец, он воображал, что полезен обществу, и не упускал случая высказать очередной тезис о «вредности» выдр. С таким же успехом он мог бы охотиться на соловьев или кукушек, если бы на него нашло такое желание, и, без сомнения, нашел бы убедительные, на его взгляд, доводы, чтобы уничтожать этих птиц. «Бомбардо» охотился на другую дичь, которую крестьяне называли «куропатка в чепчике». Он отказывался заводить семью, быть может, из эгоизма или потому, что не слишком высоко ценил преимущества семейной жизни. Маленький Жан рос в Ла Перьере в одиночестве и, постоянно видя свою мать грустной, становился не по возрасту серьезным. Что еще будет с ним? Как он будет вести себя, став взрослым, и чем руководствоваться? Один «Эпаминонд» был «как все», и даже слишком: по этой причине господин де Катрелис оценивал его будущее, во всяком случае, до последней встречи с ним, очень невысоко, говаривая: «Род поворачивает в нем». Но может ли кто-нибудь сказать, в чем виноват был он сам, глава семьи? Но, видимо, все-таки виноват, раз судьба ожесточилась против женщин этой семьи. У мужчин Катрелисов испокон веку были свои нравы: они воевали обычно где-то далеко от дома, а возвращались в него только для того, чтобы восстановить силы и заодно зачать потомство, а потом вновь уходили. Времена изменились, но Катрелисы, и особенно он, самый несгибаемый из всех, не желали принимать эти «сентиментальные нововведения». Им хотелось быть по-прежнему свободными, как птицы. Им хотелось… очень многого, но и сами они не могли бы точно сформулировать, чего именно. Это была их природная склонность, и они ей следовали просто потому, что привыкли кротко повиноваться судьбе. Но порой их собственный, у каждого особенный «гений» тащил их неведомо куда, словно бы насильно, опрокидывая за ненужностью все их раскаяния и размышления.

«В этот раз, — говорил себе господин де Катрелис, — разве смог бы я проявить слабость и уехать, особенно после того, что они для меня сделали? Я должен был бы серьезно поговорить с Жанной, разубедить ее, объявить о своем решении. Что меня тогда остановило? Я играю с ней, как кошка с мышкой… О! Когда же я наконец избавлюсь от этой беспокойной страсти, от этого смятения и чувства, что я тут посторонний? Когда же я обрету наконец спокойствие? Разве я не могу быть хотя бы несколько лет счастливым? Но вот моя воля слабеет, злость на бретонцев исчезает, и я начинаю прибегать к уверткам… Жанна, помнишь ли ты, мой ангел, сколько раз я предавал тебя? Разве одиночество и охота могут заменить тебя? О! Что за нелепый я человек: одна и та же сила притягивает меня к тебе и отталкивает, и она же держит меня на расстоянии от тебя!»

— Мой друг… мы с вами незаметно постарели. Пора подумать и о последнем пути. Разве мы умрем не вместе? Разве вам хотелось бы умереть вдали от меня?



— Нет, моя хорошая. Нет. Спи.

Жанна сквозь сон продолжила их разговор под лампой. И опять заснула…

14

Время шло. Утопая в ливнях, подстегиваемая порывами ветра, осень подходила к концу. Завесы из дождя сокращали дни. Напившись воды, вновь начинала зеленеть трава. Все было мокро: и шифер крыш, и камни, и освободившиеся от листвы деревья. Дороги расплылись лужами. Они хлюпали под ногами. Сильный северо-западный ветер гнал не переставая в глубь страны большие кучи облаков. Без конца, похожие то на кабана, то напоминающие стадо быков, пересекали они молочно-белую равнину неба. Пропитанная водой земля приобрела густой темно-коричневый цвет. Волы уходили со вспаханных ими полей, стада покидали свои пастбища. Все было охвачено каким-то ознобом, сморщивалось и цепенело — и души, и предметы — и тогда казалось умершим. Лишь изредка можно было увидеть вдали силуэт в капюшоне, развевающиеся на ветру накидки школьников, собаку, вышедшую по своим делам или охотящуюся на свой страх и риск. Одни дубы не испугались этого сурового времени года и казались живыми. Другие деревья уже обрели зимний вид. Они выравнивали свои темные и запутанные остовы, тянулись своими стволами к облакам, склоняли вниз тяжелые от дождя, мертвые ветки, но дубы, еще полные живительных соков, не потеряли своей пышности. Дождь сделал листву цвета ржавчины блестящей. Среди перелесков, в чаще кустарника, обрамляющего поля, на склонах холмов вокруг старого Бопюи, вдоль аллеи с белой решеткой — везде победно возвышали они свои головы, покрытые шапками ярко-красных, пунцовых, золотых листьев.