Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 78

«Неужто и впрямь права эта сука Людмила, — подумал Ткаченко, слушая сестру и глядя в ее синие глаза. — Женщина ради плотского чувства способна на все».

— А ты убеждена, что знаешь истину? Бабьи сплетни про Минжанова ничем не хуже, чем подозренья госпожи Голосянкиной о твоей связи с киргизом Удербаевым.

Варвара Григорьевна продолжала, будто и не слышала обидных слов:

— Ты знаешь, что в этом году впервые в степи возник протест против сборщиков подарков, что впервые вновь избранные волостные управители, бии, или, как вы их называете, народные судьи, и аульные старшины лишились возможности вернуть то, что истратили на подкуп избирателей во время выборов. Ты понимаешь, что это значит для законных грабителей, которые только и держатся связью с русской администрацией?

Сестра говорила правду, но он не хотел с ней соглашаться. Впрочем, он давно уже был занят следующим интересным наблюдением: в отличие от Голосянкина, сестра не назвала ни одного нужного ему имени и не связала имени Амангельды с борьбой против сборщиков подарков.

— Вся беда России в том и состоит, что никто не может причинить ей больше вреда, чем собственное правительство, — говорила Варвара Григорьевна. — Ты Салтыкова-Щедрина читал? Ну, хоть «Историю одного города»?

Глаза ее неожиданно потеплели, наверно, ей показалось, что брат ее не вовсе безнадежен, что есть вещи совершенно очевидные, и с них надо было и начинать. Салтыков-Щедрин, например, прекрасная точка отсчета для разговора о государстве, о насилии, о справедливости и несправедливости.

— К сожалению, сестричка, — громко вздохнул Иван Григорьевич, — жизнь есть жизнь, а книжки остаются книжками.

Он понял, что сестра окончательно погублена влиянием мужа и его дружков, что она враг и напрасно он так долго был щепетилен в отношениях с ней и ее драгоценным супругом. Кстати, вряд ли они хорошо живут при такой разнице в возрасте.

— Я слышал, что Амангельды дружен с Бектасовыми, а Бектасов дружен с учителем Дулатовым Миржакупом. — Ткаченко спрашивал не стесняясь. — Ты этого Миржакупа наверняка знаешь. Он ведь грамотей.

Сестра стала убирать со стола.

— Извини, что на кухне покормила. Мы с Николаем Васильевичем тоже иногда здесь едим, когда на скорую руку. Ты надолго в Тургай? Ах, сегодня же и уезжаешь? Понятно. Ну, что ж, приятно было видеть, что ты жив-здоров, жаль только, что и в остальном не меняешься.

Она вышла на крыльцо проводить брата, смотрела, как он идет по улице в сторону тюрьмы, понимала, что этот разговор, может быть, навсегда отдалил их друг от друга, но все же почему-то крикнула вдогонку:

— Ты бы женился, Ваня!





Иван Григорьевич обернулся, и во взгляде его промелькнуло презрение. Он не любил, когда люди расслабляются, он не выносил, когда его жалели.

Глава тринадцатая

В тургайской тюрьме было девять камер: шесть больших и три крохотных — одиночки. Впрочем, двери всех камер постоянно были открыты настежь, арестанты целый день бродили по коридору и по тюремному двору, запирали их только на ночь. С весны двор был зеленый, поросший травой, возле конторы цвело несколько кустов шиповника, теперь траву посреди двора вытоптали, шиповник пожух и посерел, а начальник тюрьмы день ото дня становился все злее и злее, грозился запереть арестантов по камерам и выпускать только на оправку и прогулку, как положено. Угрозам начальника никто не верил, потому что штат надзирателей был неполный, а хлопот с отпиранием и запиранием дверей всегда множество.

Пожалуй, никогда эта тюрьма не бывала такой перегруженной. В прежние годы в ней одновременно содержалось человек по пять — семь, в периоды после ярмарок и выборов в местное управление — по десять или пятнадцать. Ярмарка всегда давала богатый улов, попадались заезжие конокрады, мелкие мошенники, пьяные прасолы из уральских казаков, захожие беспаспортные бродяги, ищущие земли обетованной, ну и, конечно, драчуны всех национальностей. Обычно тюремное начальство каждому арестанту находило занятие по самообслуге или, что еще лучше, приспосабливало для своих нужд. Преступники и подследственные довольно охотно за небольшую мзду и просто ради борьбы со скукой возделывали огороды начальника и надзирателей, делали саманные кирпичи, а наиболее спокойные иногда отпускались на всевозможный отхожий промысел с условием приносить оброк начальнику. В нынешнем году ярмарка дала улов огромный, сорок с лишним человек были взяты в один день, 27 мая, потом брали еще и еще… За неделю в камеры набили человек семьдесят. Кухня не справлялась с приготовлением баланды, в отхожее место с подъема до обеда стояла очередь, арестантов заедали вши, и нависла угроза возникновения сыпного тифа и других страшных болезней.

Великим благом оказалось, что заключенные все были местные, что передачи им возили регулярно, а конвоиры за рубль или два соглашались группами водить арестантов в городскую баню или на речку купаться. Всякий, знающий тюремную жизнь и нравы, понимает, как много значит тот порядок, который заключенные устанавливают для себя сами. Бывает, все вершится для грабежа слабых сильными, бывает, просто для измывательства, которое как-никак прогоняет скуку, а бывает, что заключенные устанавливают порядок такой справедливости, о каком и в некоторых семьях только мечтают. Все зависит от того, кто задаст тон, кто, как издавна говорят арестанты, «держит» камеру или даже всю тюрьму.

Тургайскую тюрьму «держал» Амангельды Иманов. Трудно сказать, чем была обеспечена его власть, но выражалась она в том, что среди истомленных неволей людей вовсе не возникало драк, что и скандалы гасли быстрее, чем обычно это бывает, что многие продукты из передач поступали в общий котел. Кстати, на это лето в тургайской тюрьме появился второй, дополнительный к казенному общий котел. Он стоял в углу двора, и готовили в нем национальную пищу. Амангельды устроил так, что арестантов стали водить в баню; через Токарева он добился, чтобы еженедельно в тюрьму приходил врач и два раза в неделю — фельдшер.

Если бы не строгие предупреждения областного начальства, начальник тюрьмы в благодарность за наведение порядка отпускал бы Амангельды домой на день-два, как делал это обычно за подарки или по просьбе знакомых. К сожалению, Амангельды находился на особом положении, и единственное, что можно было сделать для него, — беспрепятственно разрешать свидания с женой и детьми.

Домашние приезжали к нему часто, начальник выпускал арестанта на лужок перед конторой и сам смотрел на чужое семейное счастье, которое притягательно и очевидно каждому, даже смотрящему со стороны.

Семейство Иманова занималось своими делами, отец играл с сыновьями, боролся, возился, сидел над какой-то книжкой. Потом они все вместе ели привезенную из дому пищу и вообще чувствовали себя словно на пикнике.

В камере Амангельды был ровен со всеми, сдержан и слегка ироничен. Ко всему вокруг он приглядывался чрезвычайно внимательно, и это, видимо, скрашивало для него долгое и тяжкое безделье. Он умел внимательно выслушивать рассказы других арестантов, редко вмешивался в разговоры и вовсе не старался быть в центре внимания. Только когда он брал в руки домбру, все затихало вокруг и все арестанты, включая двух цыган — мужа и жену, арестованных по подозрению в сбыте фальшивых ассигнаций, русского бродягу, не помнящего родства и собственного имени, беглого каторжника с бельмом на глазу и прасола Сукина, в драке убившего своего двоюродного брата, — все арестанты слушали его песни.

И конвойные любили слушать песни Амангельды, и сам начальник тюрьмы иногда подходил к камере, не понимая, что может быть хорошего в длинных и быстрых речитативах, сменяемых бурными перебивами с резким отыгрышем. Начальник в детстве пел в Вязьме в церковном хоре, но не знал, что настоящая, пусть даже самая необычная музыка завораживает любого, у кого есть способность слышать.

Как это ни странно, Амангельды заметил, что не слишком тяготится пребыванием под стражей. Ему многое открывалось впервые, он впервые видел людей так близко и так непрерывно.