Страница 7 из 119
Я оглянулся. Тонкие ветви ясеней, росших на вершине, ясно вырисовывались на фоне неба, и едва я успел вновь повернуть голову, как уже рассвело. Над долиной внизу, над горными цепями — над всей округой был день.
— Здесь нас не заметят, — шепнул Чето, показав на куст боярышника прямо перед нами. — Тут и посидим до темноты. — Он достал из кармана длинный засаленный кисет с табаком. Неторопливо, осторожно, но ловко и уверенно свернул цигарку, заклеил языком и протянул мне.
— Закурим! — трижды чиркнул кремешком и дал мне огня. Затем вытянул ноги и оперся на локоть.
Мы помолчали.
Он указал цигаркой в сторону долины.
— Вот Церовик, там в прошлом году наш отряд подстерег итальянцев. Сейчас они закрепились тут, над дорогой, но вообще-то туда редко заглядывают. Ближе всего до них как раз здесь. Днем их отсюда совсем хорошо видно.
Пока что внизу, под нами, видны были только клочья утреннего тумана, а на противоположном краю долины, где должны были быть итальянцы, гребнем поднимался густой лес — темный, молчаливый, загадочный.
Мы докурили цигарки и затушили окурки о землю, покрытую еще слабой, тонкой и мягкой, как пух, травкой.
Первые лучи солнца соскользнули с соседних вершин и спустились к нам, быстро разогнали туман в долине, небрежно окутали землю бледно-желтым сиянием, пробились сквозь куст боярышника и окунули в светлые блики нас и траву вокруг.
Чето сорвал бутон расцветшего боярышника, поднес его к своим потрескавшимся губам, пожевал и выплюнул на ладонь.
— Эй! Посмотри-ка! — И широким жестом обвел все вокруг.
Внизу, в долине, — зеленели лужайки, а шоссе поднималось от Церовика и вилось все выше, к Црквицам, белое-белое, точно посыпанное свежей галькой, на фоне рыжих скал, в ярком поясе травы и кустов.
— Весна! — Чето смочил руку росой, умыл лицо и протер глаза. — Еще чуть — и листочки распустятся. Говорят, если лист догонит цвет боярышника, будет урожайный год.
Откуда-то стрелой метнулась к боярышнику птица, но, увидев нас, порхнула обратно ввысь.
Она весело и дерзко чирикнула, опять рванулась и исчезла в море воздуха и света, расстилавшемся под нами. Над нашими головами, еще слабенькая и неловкая, одуревшая от свежести и запаха росы, порхала, расправляя крылышки, беленькая, первая в этом году весенняя бабочка.
Мы оба, лежа на спине, следили за ее полетом.
Слева от нас снова послышался крик лисицы. Чето повернулся в ту сторону и стал прислушиваться, наморщив на лбу свою грубую, в палец толщиной, лоснящуюся загорелую кожу.
— Ишь, наплодились по весне, а охотиться на них некому, вот они и днем ничего не боятся. Да здесь всегда много зверя было. — Он вздохнул полной грудью. Шапка с его головы свалилась в траву. Волосы и густые, топорщившиеся усы заблестели на солнце. — Я ведь это вот здесь заработал, — он приподнял свою изуродованную ногу и хлопнул ее по коленке, — да заодно чуть и головы не лишился.
Земля под нами прогрелась. Я растянулся во весь рост и впервые почувствовал, что зимняя суконная форма стала мне тяжела и тесна. Я прикрыл глаза.
— Расскажи, — попросил я.
Чето молчал. Головы наши в траве почти соприкасались.
— Каждый год по весне, — начал он наконец, — я приносил в Рисан шесть-семь куниц, да еще и лисиц с десяток. Этим я кормился. У меня был дом да одна корова, а земли, почитай, и не было. Но, по правде тебе сказать, я охоту любил, просто не мог без нее. Пойду, бывало, в Рисан или Грахово за чем-нибудь, а по пути сверну с дороги и поохочусь. Всегда что-нибудь да попадается. Сколько я себя помню, был я пастушонком, а ведь для пастуха в горах самое милое дело — поймать птицу или зверя захватить врасплох. Ну и заработать охотой можно немало, если бы в Рисане не такие поганые были купцы. Запомни, нигде на свете нет купцов хуже, чем в этом городе.
Чето чуть приподнялся и устремил свои пронзительные, острые глаза куда-то в сторону Уньерины. Внизу все было тихо. Белые солнечные блики лежали на вымытых дождем стенах разрушенных домов, на плитах дворов, по которым давно уже не ступала нога человека.
— Пока не шевелятся, — сказал он и снова улегся, подложив под голову шапку, чтобы было помягче. — Хуже этих купцов разве что жандармы, лесничие да таможенники. Из-за них, сволочей, я три раза в тюрьме сидел, штрафовали меня — корову уводили, а однажды пригнали меня в Рисан, связали руки и держали на площади перед народом, точно я человека убил. Я вот и теперь, как увижу итальяшку, сразу начинаю думать, что это таможенник или жандарм, разозлюсь как следует, а уж потом стреляю. И ружье у меня отнимали, и дом обыскивали. По правде сказать, я берданку или карабин всегда в хлеву под балкой прятал, но с оружием охотился редко. И жандармов боялся, да и какая с ружьем охота. Пуля портит шкурку, а зверь в наших краях хитрый, сам под дуло не выйдет. Тут лет десять назад один капитан из Рисана каждое воскресенье на охоту приезжал. Жену с детьми оставит, бывало, в Црквицах перед трактиром, а сам со мной уходит. Толстый такой, потеет, а все идет — куда я, туда и он. Я его вожу-вожу целый день, вокруг да около, а к вечеру наведу на логово, так только, чтобы он зверя увидел. Потом сам ночью кого-нибудь поймаю и назавтра продам ему, а он шкурку повесит на ствол ружья, как флаг, да так и идет в Рисан. Не знаю уж, убил ли он когда хоть какую дичь, а стрелок был меткий, тут таких и нету. Со ста шагов в сигару попадал.
Чето усмехнулся и показал вниз.
— Вон они, тронулись. Видишь, трое идут.
Я посмотрел и увидел внизу, в Уньерине, на дороге, со стороны Црквиц, три ползущие черные точки.
— Теперь вовсе не шевелись, — предупредил Чето, — на той стороне тоже проснулись. — Я выглянул в направлении, куда он указывал рукой: до холма было не более четырехсот шагов, но не заметил ничего особенного. И все же неясное чувство подсказывало мне, что там, за соснами, происходит какое-то движение, я затаил дыхание и поджал под себя ноги.
— Лет шесть до войны, — продолжал Чето, — выдался для меня несчастливый год. Лесничие два раза капканы мои находили, а в зверей точно бес какой вселился — от нор не отходят, приманку даже и нюхать не хотят, а я договорился к весне принести в Рисан шесть куниц. В обычный год это легко сошло бы, а в тот год уж и весна настала, а я поймал только четырех. Посмотри, видишь пустошь по ту сторону, у Стражника, там еще сухой граб торчит. Там я нашел пору. В ней были две куницы, крупные, золотистые, такого меха я давно не видел. Но не тут-то было. Я и ночью подкрадывался, все караулил, где они ходят. Наконец и в меня точно дьявол какой засел — по два дня домой не возвращался, исхудал весь, но решил их любой ценой изловить.
Чето вдруг замолчал и схватил меня за руку.
— Слышишь? С тех пор как снег растаял, каждое утро поет.
И я услышал! На той стороне над пропастью вдруг возник резкий звук, он словно повис в воздухе, а потом иссяк.
Чето снял со лба букашку, заблудившуюся в его густых бровях, и стал разглядывать ее, держа на ладони. Она была красная, в черных пятнышках. Букашка поползла по его большой морщинистой руке, взобралась на палец, расправила крылышки, взмахнула ими и улетела в солнечный весенний день.
Итальянец на той стороне снова запел. Голос у него был ясный, чистый, он долго трепетал на одной ноте, будто тоже пробуя силы и расправляя крылья, прежде чем вырваться на простор. И вот он вспорхнул. Звенящий, мягкий, но сильный, он взлетел и поплыл.
Чето послушал, одобрительно кивнул головой и указал вниз, в Уньерину.
— Вон они, смотри, — сказал он. — За первой постройкой копошатся. Оголодали по весне, как шакалы. Ищут картошку, вот и рыскают по селу.
И в самом деле, внизу, в Уньерине, три черные точки копошились у развалин, слышен был стук заступа о землю. Но больше я прислушивался к песне, которая сейчас под легкими ударами ветра, покачиваясь, плыла на парусах по воздуху. Чето заглянул мне в лицо — не заснул ли я. И, убедившись, что я не сплю, заговорил: