Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 119

В таких ситуациях окончательные решения куда больше зависят от обстоятельств, чем от самых добрых намерений. Он ждал, что все уладится само собой, правда, встречаться с ней старался реже и все с меньшей охотой. Осенью, когда неожиданно появилась возможность взять ее с собой в деловую поездку в Ливан, он предложил ей поехать вместе, дав понять, что эта недолгая поездка должна, собственно, быть их последним совместным путешествием перед окончательным разрывом, чем-то вроде подарка, какие обычно делают уходящим на пенсию или провалившимся на конкурсе. Сначала она отказалась, но передумала, не желая оставлять впечатление глубоко оскорбленного и обиженного человека и стремясь и самому расставанию придать как можно более достойную форму, и приняла предложение, правда холодно, без всякого восторга. В течение всей поездки она сдерживала слезы, так и просившиеся на глаза, стиснув свои тонкие губы, чтобы их дрожь не выдала ее скрытых душевных ран.

Они провели десять душных дней в непроветренных, раскаленных солнцем комнатах далеко не образцовых по чистоте отелей, изнывая от дурманящего запаха пота, отбиваясь от уличных торговцев, чуть ли не силой затаскивавших их в свои лавки и предлагавших им сомнительного происхождения старинные вещи, поддельное золото и стандартные дешевые восточные сувениры. Они посещали с многословными туристическими справочниками в руках античные развалины в окрестностях и мусульманские святыни в городе, щелкая без конца фотоаппаратами, препираясь и торгуясь с таксистами, возившими их по городу. Терзаемый угрызениями совести за эту поездку, за то, что ей все время приходилось ждать в гостиничных номерах и холлах, пока он был занят на строительных площадках или на совещаниях, в последний день путешествия на обратном пути в гостиницу он зашел с ней в какой-то торговый центр и купил, не выбирая, две нитки бус из пестрых полудрагоценных камней и еще кучу ненужных и ни на что не годных мелочей, которые второпях сгреб с прилавка. И поскольку не было времени рассовывать все эти яркие ленты, вышитые скатерти, тарелки, глиняные кувшины и медные сосуды в туго набитые и уже запакованные чемоданы, он попросил гостиничную прислугу сложить все это в картонную коробку, которую он взял с собой в самолет и положил на полку у себя над головой. При посадке на аэродроме в Афинах коробка сдвинулась с места, и Лукич, сидевший с внешней стороны ряда, торопливо расстегнул ремень и привстал, чтобы ее закрепить. Как раз в эту минуту самолет коснулся колесами земли, резко свернул с дорожки и зарылся в траву взлетной полосы. Выброшенный со своего места силой инерции, инженер Лукич, подобно ядру, пролетел над головами остальных пассажиров и ударился головой о дверь кабины пилота. Здесь его и нашла спасательная команда, и, поскольку он еще подавал признаки жизни, его отправили в карете «скорой помощи» в ближайший военно-морской госпиталь. Туда же в числе других пострадавших была доставлена и Милена Брун, также бывшая без сознания.

Госпиталь, куда их отвезли, стоял на вершине горы, окруженный парком. Раненых разместили по палатам; инженер Лукич, долго не приходивший в сознание, получивший ряд серьезных внешних и внутренних травм, был помещен в шоковое отделение, и его состояние вначале было оценено как критическое; что касается Милены Брун, то, несмотря на перелом ребер, ее случай оказался сравнительно легким и не представляющим опасности для жизни. В медицинском бюллетене, опубликованном два дня спустя, говорилось, что положение Лукича улучшается и, хотя он пока все еще в коматозном состоянии, можно считать, что он преодолел первый кризис и что прогноз исхода его болезни, принимая во внимание завидную для его возраста конституцию, может считаться благоприятным. О пострадавшей мадемуазель Брун было сказано, что она на пути к выздоровлению.

Она первой пришла в сознание и на третью неделю, когда сняли гипс, смогла встать с постели. Первое, что она сделала, — пошла взглянуть на Лукича. Ей разрешили посмотреть на него только от двери; он лежал с закрытыми глазами, на лице, со всех сторон замотанном бинтами, торчал вверх его горбатый нос, желтый и почти прозрачный. Он не шевелился и, казалось, не дышал; над головой у него, на металлических крюках, висели баллоны с растворами, а сбоку от кровати — сифон с кислородом. Затем она навещала Лукича каждый день; сотрудники консульства договорились о том, что она останется в больнице до тех пор, пока Лукич не оправится настолько, что его можно будет транспортировать самолетом в Белград, и будет его сопровождать. «Если все пойдет нормально, я думаю, мы сможем его отпустить через десять-пятнадцать дней, — сказал ей молодой, весьма любезный доктор, когда она его об этом спросила. — К счастью, у него оказалось крепкое сердце, — сказал он, поглядывая на нее с нескрываемой симпатией и не догадываясь о том, что она могла быть для Лукича не только случайной спутницей; но все же, заметив тень, пробежавшую по ее лицу, нашел нужным добавить: — Но, к сожалению, знаете ли, он после всего случившегося уже не будет таким, каким был раньше».

Она это знала. Сестры ей сказали, да она и сама видела. У него была частично раздроблена лобная кость, и видно было, как под молодой кожей пульсирует мозг. Был поврежден один глаз, который, видимо, придется удалить. Пострадали и шейные позвонки, и шея была окружена своего рода арматурой, позволявшей ему держать голову прямо. Но хуже всего было то, что обе ноги остались парализованными, они висели, как мертвые. Он стал абсолютным инвалидом, который будет вынужден проводить остаток жизни в постели или на кресле с колесиками, неспособный поднести к губам стакан воды.

Она и сама иногда за ним ухаживала, похожая на няню в своем больничном халате. Он лежал навзничь, следя одним глазом за тем, как она движется по палате, подавая ей немые знаки рукой или обращаясь к ней с короткими, едва слышными словами, тем более что ему особенно трудно было говорить в этом распростертом положении. Дня за два — за три до отправки в Белград его подняли с постели и поместили на передвижное кресло с большими колесами и с высокой спинкой. Лоб и глаз были закрыты повязкой, подбородок подпирал, как крахмальный воротник, белый гипс, неподвижные ноги прикрыты легким одеялом. Одни только руки остались на свободе и лежали на высоких колесах, точно он сидел на престоле.



День был ясный, небо голубое, воздух прозрачный и чистый, свежий от выпавшего за ночь дождя. Лукича вывезли на просторную, защищенную от солнца широким тентом веранду, откуда он мог впервые увидеть окрестности, после больничной палаты показавшиеся ему огромными, как мир. Некоторое время он молчал, ошеломленный открывшимся простором и опьяненный воздухом. Внизу, рассыпанные в зелени садов, под средиземноморским солнцем, краснели крышами дома, белели стены официальных учреждений, поблескивали стекла автомобилей, мчавшихся по улицам, а дальше тянулась безграничная поверхность моря, за горизонтом терявшегося в тумане.

Они не разговаривали. Только ощущали присутствие друг друга. Он знал, что Милена рядом с ним, и слышал, как сестра вышла, оставив их вдвоем. Некоторое время он сидел неподвижно, повернутый к ней здоровой половиной лица. Он снял с колеса левую руку, нащупал на ручке кресла Миленину кисть и прикрыл ее своей ладонью, большой и широкой. Из единственного здорового глаза медленно выкатилась и поползла по щеке слеза, крупная, светлая. Он сжимал ее руку, и она могла слышать, как он прерывающимся голосом, тихо, но достаточно ясно говорит ей слова утешения по поводу того, что с ними произошло, и всего, что случилось неприятного за время их связи, и просит прощения за все, что было во время неудачной поездки в Ливан.

— Ничего, ничего, — говорил он. — Не бойся, Мила. Все будет хорошо, Мила. Несчастье связало нас навсегда, и теперь мы никогда не расстанемся.

Она не ответила, не убрала руки. Тихая, неподвижная, она смотрела куда-то вниз, на стену, окружавшую парк, и на широко распахнутые ворота госпиталя. Госпиталь был военно-морской, и в воротах рядом с часовыми стояли, разговаривая, два молодых моряка в светлой летней морской форме и синих офицерских фуражках. Откуда-то по дорожке к ограде выбежал мальчик в коротких брючках и в белой матроске, катя перед собой большой деревянный обруч. За ним торопилась, толкая детскую коляску, молодая грудастая бонна в узком темно-синем платье, под которым рельефно выделялись ее формы. Офицеры на минуту прервали разговор и, не отрывая от нее глаз, оба легонько повернулись в ее сторону всем корпусом и проводили ее взглядом, пока она не исчезла из виду. Тогда они продолжили разговор, потом вдруг быстро и одновременно одернули мундиры, застыли на месте и резко, по-солдатски, отдали честь. В ворота въехал легковой автомобиль с каким-то высшим военным начальством. Он проехал в круглый госпитальный двор и исчез из виду где-то внизу, у самого здания. Милене Брун, наблюдавшей эту сцену в промежутке между двумя столбами ворот, отделявших госпиталь от остального мира, показалось, что перед ней на экране прошел эпизод какого-то фильма, а с ним — краткая история чьей-то жизни.