Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 119

— Это платановая аллея, — объясняла она. — Здесь мы гуляли по вечерам, особенно весной… Кино тогда не было… а в кафе мы не засиживались. Мы гуляли, ходили на вокзал встречать вечерний поезд и разглядывали пассажиров. Это нам заменяло газету… Только на столбах тогда вместо электрических ламп были фонари, — добавила она, точно жалея о том, что и это изменилось.

Аллея была действительно хороша, деревья раскидисты, тенисты. Под ними было не так жарко и солнце не так резало глаза. Однако, насколько я мог видеть, аллея тянулась далеко, а мать поминутно останавливалась, разглядывая все вокруг, в том числе и деревья, на которых она будто искала давно вырезанные имена. Редкие прохожие, догадываясь, что мы издалека, оборачивались нам вслед, наш носильщик, согнувшийся под тяжестью чемоданов, окончательно пропал из виду, а мне, стремившемуся выглядеть серьезным и самостоятельным молодым человеком, было неприятно, что мать, вспотевшая, растрепанная, то и дело останавливается, озирается и, забывая, что я уже не ребенок, хватает меня за руку или за локоть.

— А вот гимназия! — сказала она, указывая на желтое трехэтажное здание. — Одна из лучших в стране! — Но, прочитав недоверие на моем лице, поспешно добавила: — В свое время…

И стала уверять меня, как это в самом деле дивно, что мы заехали сюда. Здесь и жара не так нестерпима, как она предполагала. Она себя чувствует помолодевшей, довольной и очень счастливой — а я видел, что идти ей все труднее и вся она покрылась испариной; мать поняла, что и мне ходьба надоела, и заторопилась, расхваливая гостиницу, где мы хорошо отдохнем и отлично пообедаем, знаменитую мостарскую баню, где мы могли бы освежиться, старый мост, который мы осмотрим после полудня, и, наконец, Неретву — синюю, прозрачную и студеную…

Мы вышли к реке: сначала мы, а потом наши коротенькие тени. Не заметный сразу, не возвышающийся над берегом, перед нами открылся широкий мост, а внизу, глубоко под ним, между изборожденных расселинами скал, текла река, действительно синяя, пенистая и свежая. Мы остановились — на этот раз и я был захвачен видом реки, а затем в молчаливой задумчивости перешли на другую сторону.

Носильщик ждал нас у дверей гостиницы; красным платком он вытирал пот с плешивого лба и черной, морщинистой шеи. Он поднялся и козырнул по-солдатски; мать вынула деньги и протянула ему. Я ожидал препирательства, зная, что мать не отличается щедростью, но носильщик, разомлевший от зноя, не глядя, завернул деньги в платок, сунул его за пазуху и медленно побрел по раскаленной безлюдной улице.

Мы вошли в холл. Там было темно; прошло несколько мгновений, прежде чем наши глаза привыкли к сумраку. Мать вступила в переговоры с портье — поверх высокой деревянной стойки торчала только его голова. Я огляделся: длинный диван, несколько круглых стульев, украшенных резьбой á la turka, большое зеркале в золоченой раме и в углу три иссохших пальмовых листа. Было слышно жужжание мух, кишевших в этом мраке, и слова матери, повествовавшей портье о том, что мы жили в Мостаре двадцать лет назад и я здесь научился ходить, а теперь вот учусь в университете. Но человеку за стойкой это было неинтересно, ему нужны были анкетные данные. Наконец раздалось звяканье ключа, который он, не вставая, снял с доски на стене и положил перед матерью.

Мы поднялись по лестнице на второй этаж. Мать из экономии взяла один номер с кроватью и диваном. Кровать, после того как мы раздвинули шторы на окне, оказалась высокой и старомодной, диван — весь в рытвинах и ухабах, а в комнате стоял тот запах, который бывает в непроветренных помещениях с источенной червями мебелью. Багаж не приносили, и мне пришлось спуститься за ним. Портье все так же неподвижно сидел за своей стойкой в полумраке, и было непонятно, видел он меня или спал; а когда я вернулся, мать вынуждена была признать, что отель содержится не так, как следовало бы.

— Ничего похожего на то, что было в мое время, — сказала она. — И следа не осталось от того шика, который был здесь до войны… Какие тут балы устраивались! Каждый вечер играл оркестр. Даже венцы, когда приезжали, хвалили его. А теперь!.. — вздохнула она. — Как и все после войны!

Я заметил, что, наверное, это ей просто казалось, потому что меблировка и тогда должна была выглядеть безвкусно, но мать рассердилась и ответила, что здешняя мебель все-таки лучше, чем в большинстве наших гостиниц. Я их еще не видел и потому не могу судить об этом, а она видела достаточно — тут она слегка запнулась, так как, по совести говоря, и сама путешествовала немного, — да и другие, добавила она, рассказывали ей об этом. Здесь наверняка нет клопов, чего она не могла бы утверждать о других отелях, а кроме того, стоит только посмотреть, что за прекрасное покрывало на кровати и какой внушительный старинный умывальник в углу. Но когда мы начали распаковывать вещи, умываться и приводить в порядок одежду и я отодвинул штору, чтобы было светлее, то увидел, что покрывало выцвело и испещрено желтыми пятнами, а у кувшина на умывальнике нет ручки, и, поливая матери, я должен был держать его обеими руками; но я ничего не сказал ни в этот раз, ни позже, когда мы спускались по лестнице и мать, споткнувшись о дырявый ковер, чуть не упала. Я не хотел портить ей настроение! И когда она, заглянув в ресторан и узнав от заспанного человека за стойкой, что пообедать можно будет только в час дня, предложила перед обедом сходить на улицу, где мы когда-то жили, чтобы после обеда у нас осталось больше времени для визитов к знакомым, я согласился.





Мы немного отдохнули и освежились. Мать причесалась, надела соломенную шляпу с кремовой лентой, новую белую блузку, легкий, успевший уже стать ей тесным коричневый костюм, который надевала только в особо торжественных случаях, слегка подкрасила губы, что делала чрезвычайно редко — да это и не шло ей, пожилой, грузной женщине, — и к тому же основательно надушилась, окутав и меня облаком распространяемого ею аромата.

Итак, мы были готовы двинуться в путь.

— Никола, дорогой! Милый, — сказала мать взволнованно и горячо, — единственный мой! — и сжала мою руку, а я тотчас потянул ее к себе, боясь, что она захочет задержать ее.

На улице между тем уже совсем не было тени — напрасно я искал ее, озираясь вокруг. Только белая пыль, накалившиеся стены домов да местами темно-зеленая ветка, застывшая в неподвижности. И мы, идущие по середине вымершей улицы, под огромным, раскаленным куполом неба, выглядели маленькими и торжественно-медлительными.

— Налево, — сказала мать, когда мы перешли мост. — Когда свернем в боковую улочку, будет прохладнее. Тебе нехорошо? — спросила она и озабоченно вгляделась в меня, потому что я молчал.

— Нет… ничего. Только очень жарко, — ответил я. Мы свернули с главной улицы и шли переулком, но и тут не было прохлады.

— Это рядом, — снова подбодрила меня мать. — Между Церницей и Нижней Махалой. Перед домом растут ореховые деревья, а сзади сад, он тянется до самой реки. В тени, под деревьями, мы вешали гамак, и ты там спал после обеда. Я радовалась, что ты сможешь играть в саду, когда подрастешь, но тут началась война. Отца призвали в армию, пришлось и нам уехать, а позже, когда ты вырос, мы уже не вернулись сюда. Помню… — И мать принялась рассказывать эпизоды из моего детства. Она говорила о них так часто, что я уже знал все наизусть; заодно она вспомнила наших бывших соседей: господина и госпожу Ружич, господина Дидушицкого, инженера Янежича, преподавателя гимназии Германа и всех остальных, о коих я много раз слышал, а потому занялся разглядыванием улиц и домов, мимо которых мы проходили.

Здесь, в этой части городка, на узеньких кривых улицах оживленнее. Из садов, из-за каменных оград доносятся мычание и блеяние домашнего скота, куриное кудахтанье, крики детей, перекличка женщин, громкий разговор. Виднеется белье, развешанное на веревках, из летних кухонь долетают запахи еды; из одного окна на нас посмотрела какая-то девушка, и я снова отдернул руку, за которую мать, перебирая воспоминания, то и дело хватается.