Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 119

Тончи пожал плечами и взял кусок хлеба с сыром. Товарищ подлил ему вина.

— Ничего.

— Как ничего? А он придет?

— Да я его и не звал.

— Почему?

— Нет смысла. Он все равно не придет.

С моря подул ветерок. Юноша в голубой рубашке взял в руки стакан, но не донес его до рта. Тончи выглянул на площадь.

— Смотри-ка, Мауро! — воскликнул он.

Его товарищ поднялся, перегнулся через стол и увидел на площади маленького часовщика Мауро, который, смеясь и жестикулируя, разговаривал с тремя солдатами в черных рубашках.

— Пускай! — сказал он, снова усаживаясь на стул.

— Рано или поздно он нам за все заплатит.

— Тончи! Что же все-таки случилось с Марко? — спросил он, заглядывая в лицо товарищу.

Тончи постукивал по столу пустым стаканом. Несколько чаек пролетело над ними; тени птиц порхнули через стену.

— Да ничего, — сказал он, разглядывая дно стакана. — Ничего с ним не случилось. Чинит ботинки. Опять вспомнил свое ремесло, жену и ребенка.

Юноша в голубой рубашке отпил несколько глотков.

— Я все-таки не понимаю, — сказал он.

— И я! — сказал Тончи.

Оба некоторое время молчали. Каждый был погружен в свои мысли.

— Ешь! — Тончи пододвинул тарелку с хлебом и сыром и сам взял кусок.

Юноша в голубой рубашке точно не слышал.

— Он же старый товарищ, — сказал он задумчиво.

Тончи кивнул головой.

— Старый. Один из первых в здешних местах.

Он в тюрьме сидел?





— Пять или шесть лет просидел… два раза его сажали.

— Он же нас всему научил, — продолжал паренек в голубой рубашке. — Я не могу понять, что с ним происходит.

— Он отрастил бороду, — говорил Тончи, опять разглядывая дно стакана. — Отрастил бороду, сидит, запершись в кладовке, весь в поту, и ждет, когда за ним придут. Он слышал, как я о нем расспрашивал, и даже не позвал меня. Говорит, хочет еще успеть сшить башмаки сыну… А когда я уходил, он сказал: «Не выдавай, где я… если тебя поймают…» Так и сказал.

Пробило шесть часов; солнце уплывало за горы.

— Надо уходить отсюда. Сейчас солдаты соберутся на площади к спуску флага. — Тончи отставил свой стакан.

— Ладно! — согласился юноша в голубой рубашке. — Иди ты первым. А я загляну к Джанни, чтобы он тут убрал со стола.

— Значит, в девять, — напомнил Тончи, вставая, — здесь, внизу, у ворот.

— Договорились. Осмотри оружие. — Парень в голубой рубашке встал. — Жаль Марко, — сказал он. — Так они его наверняка найдут. Он погибнет!

Тончи пожал плечами.

— Страх его скрутил, — сказал он. — Это конец. Его уже не спасти.

Он чуть высунулся, быстро взглянул на площадь и, пригнувшись, пошел вдоль бруствера. Его товарищ еще посидел, откинувшись на стуле, оттопырив нижнюю губу и растирая в пальцах крошки хлеба. Затем и он поднялся и, свернув в противоположную сторону, тоже исчез за стеной.

Из сборника «Лучшие годы» (1955)

В летние каникулы 1936 года мы с матерью провели вместе две недели на море. По ее желанию, не по моему. Честно говоря, у меня тогда было другое на уме, но мать без конца твердила, как было бы прекрасно — дивно! — если бы после стольких лет моего отсутствия и отчужденности она отправилась отдохнуть со своим взрослым сыном; это был бы первый случай, когда и она наконец позволила бы себе отдохнуть несколько дней, и притом именно этим летом, когда исполняется двадцать пять лет с тех пор, как она вышла замуж, а на обратном пути мы могли бы заехать в Мостар, где прошли лучшие годы ее жизни и мои первые месяцы; и вообще мне следовало бы быть более нежным и внимательным к ней после всего, что она пережила за последнее время, тревожась и беспокоясь обо мне; другие матери получают от детей гораздо больше, чем она, — ну что она, в сущности, имеет от жизни и от единственного сына — и так далее в том же роде. В конце концов я сдался, и в середине лета мы отправились к морю.

Все эти пятнадцать дней, которые мы прожили вместе, мать не покидало чувство торжественности, умиления и растроганности. Мне постоянно приходилось остерегаться, чтобы за обедом или вечером в кафе, на улице, во время прогулки по набережной, перед знакомыми и посторонними она не обнимала меня за плечи, не гладила по руке, а то и по лицу, не представляла меня всем как своего взрослого сына, не подкладывала мне кусочки повкуснее — словом, не обходилась со мной так, будто я ребенок или в лучшем случае подросток. А когда приблизился срок отъезда, она снова заговорила о Мостаре, где не была уже больше двадцати лет и где мы могли бы остановиться и приятно провести денек-другой, потому что и меня должен интересовать этот красивый городок, в котором я научился ходить и говорить и который приходится мне почти что родиной. Она уверяла, что будет особенно хорошо, если наш совместный отдых мы завершим посещением Мостара, и хотя я, желая скорее вернуться, не очень-то понимал, что хорошего в этой ненужной задержке, мы все же взяли билеты до Мостара, где и сошли с поезда — солнечным летним утром, часов около десяти.

Палило солнце; стоял август — в Мостаре август жарче июля, а июль жарче июня, который все равно что июль в других местах.

От потного паровоза подымался пар; поезд, как запыхавшийся пес, разлегся по полотну, тяжко дыша от усталости и зноя. Рельсы сверкали, народ стекался к тесному выходу с перрона, а мать и я стояли в нерешительности, не зная, что делать — у наших ног, на земле, покрытой угольной пылью, стояли три чемодана и лежали два свертка, торопливо переданные нам через окно.

Не было носильщика, который бы взял наши вещи. Перрон почти опустел, толпа протиснулась через выход, а мы все еще стояли в растерянности на виду у пассажиров, смотревших на нас из окон вагона.

— Может, мы их сами донесем? — спросила мать, хотя было очевидно, что так и придется поступить, ибо чемоданы продолжали лежать там же, между рельсами, и какой-то железнодорожник, размахивавший среди бела дня фонарем, покосился на них так, словно ждал, что через минуту по ним прогромыхает поезд. Я взялся за два чемодана побольше, мать подхватила третий и оба свертка, и мы направились к выходу.

— Это близко!.. — сказала мать, чтобы чемоданы казались мне полегче. — Красивый большой вокзал! Видишь, Никола?.. Наш и то не такой красивый!

Но я не видел вокзала — солнце било мне в глаза, и надо было глядеть под ноги, чтобы не споткнуться о рельсы, и потому в поле моего зрения попали только чахлые цветы в пыльных зеленых ящиках, которые подвешиваются на проволоках под крышами всех наших вокзалов. Слышно было, как тронулся поезд. В зале ожидания, пропахшем потом, мы безуспешно искали камеру хранения: ее нигде не было. Зато перед вокзалом, у самого выхода, нам подвернулся носильщик в рваной, распахнутой на груди рубахе, выцветшей феске, с веревкой, перекинутой через плечо; сообразив, что мы приезжие, он тотчас ухватился за наши чемоданы… Мать ездила редко, носильщикам не доверяла и неохотно расставалась с вещами, но делать было нечего, и она дважды повторила номер носильщика, чтобы запомнить его накрепко, а он быстро зашагал впереди нас, взвалив на спину все, кроме небольшой кожаной сумки, которую мать не выпускала из рук.

Итак, мы отправились в город.

Площадь перед вокзалом была пуста — стояла одна-единственная извозчичья пролетка с понурившими головы лошадьми. На противоположной стороне скучало, дремля на солнце, несколько грязноватых домов. Носильщик повернул налево, к городу; направо уходила длинная аллея платанов. Мать остановилась в недоумении. Она была грузной пятидесятилетней женщиной, мучилась ногами и двигалась с трудом, но приподнятое настроение не оставляло ее, и она вся сияла — восторженная и вспотевшая.

— Тут недалеко… извозчик нам не нужен! — сказала она, неверно истолковав мой взгляд и будучи к тому же бережливой. — Гостиница там… но лучше пойдем кружным путем, и по дороге я покажу тебе город… Он очень милый. Вот увидишь! — заверяла она и, взяв мою руку, пыталась вести меня таким образом.