Страница 41 из 43
На коленях молил я агарянина о дозволении. И он согласился, ибо не мог без меня — некому было писать для него и считать, а также и веселить его. Он видел во мне повредившегося умом бывшего монаха и требовал, чтобы перешел я в турецкую веру, грозил, что призовет трех мулл совершить надо мной обряд, но произойдет это в Никополе, дабы позабавить султана и пашей. После того, как поклялся я, что надену чалму, приказал он двум стражникам проводить меня до церкви…
Светил над городом лунный серп, чтимый турками так же, как мы чтим крест. Мы шли мимо лишенных крова людей, валявшихся на улицах и в дворах. Сновала туда-сюда стража, отовсюду доносился плач детей, стенанья престарелых и больных, мольбы голодных. Янтра уносила прочь воспоминания о прошлом Тырновграда, выли одичалые псы, пылали костры во множестве мест, где варвары жарили баранов. Наконец приблизились мы к церкви. Снаружи стерегла стража, не пускавшая к тебе народ. Я постучался в пристройку, отведенную для священника, ожидая услышать твой голос. Сердце моё колотилось, дыхание прерывалось, мысли путались, и я забывал, что вознамерился сказать тебе. Изнутри отозвался незнакомый голос, спросил, кто там. Услыхав приказ стражников, он отворил, и взору открылись два одра. На нас смотрел молодой дьякон с черной, как смоль, бородой. Он вытаращил глаза, лицо побледнело и вытянулось. В железном подсвечнике на низком столе горела свеча, на стене, перед большой иконой Вознесения — лампада. Дьякон на греческом спросил, что нам нужно. Я не ответил ему — глаза мои искали тебя. И увидали — ты стоял на коленях спиной к двери, без камилавки, в подряснике, и в первую минуту подумалось мне, что ты беззвучно молишься.
Агаряне заглянули в дверь, и дьякон сказал: «Твоё преосвященство, пришли…» И когда обернулся ты, увидал я, как поседел ты. Волосы твои, заплетенные в поредевшую косицу, блеснули точно шелк на стариковских плечах, лицо, изборожденное глубокими морщинами — следами непреклонной воли и изнурительных бдений, было смертельно усталым, но глаза зоркие, с живым блеском. Я ожидал, что ты узнаешь меня, но ты смотрел на меня, как человек, пробужденный ото сна, и только спросил, что нужно нам. Я знаком попросил варваров отойти, закрыл за собой дверь и сказал: «Не узнаешь, владыко? Теофил я, сын Тодора Самохода, заклейменный вами как еретик». Мы смотрели друг другу в глаза, и ты поднялся с колен. Я думал, что увижу в твоём взгляде растерянность из-за моего появления, следы ужаса, пережитого тобою в тот день на крепостной стене, но не увидал ни того, ни другого. Ты смотрел на меня с подозрением, видимо, решил, что принял я мусульманство, и я добавил: «Раб я у агарян, слуга Шеремет-бега».
Услыхав, кто я, дьякон опустился перед иконой на колени и стал молиться. Лампада потрескивала, по низкому потолку клубились тени. И когда молчание сделалось нестерпимым, ты заговорил, но словно с самим собой: «Да, это ты… Зачем пришел? Для того ли, чтобы судить меня? Не может ныне идти речь о тех, кто сам отлучил себя от церкви, но обо всём стаде…» Твой взгляд избегал смешного лица моего, выглядевшего зловеще в ту скорбную ночь, и я знал, что оно обвиняет тебя. Но мог ли быть испуган либо удивлен тот, кто тысячи раз лицезрел Сатану и пережил все ужасы в этом городе? Дивясь самому себе, произнес я давно приготовленный вопрос: «Зачем посылаешь на смерть достойнейших из паствы своей и даешь агарянам повод к новой резне и грабежам? Не различаешь ли козней дьявола?.. Что получилось из горнего твоего Иерусалима, во имя которого жгли вы меня каленым железом? Простолюдин Магомет посмеялся над нами, и ныне выглядим мы шутами и глупцами. — И, сам испуганный дерзостью вопросов своих, добавил: — Хоть и антихрист я, душа у меня человечья и страждет она. Не гневайся на меня, отче».
Увидал я в глазах твоих то выражение твердости и неукротимой веры, которое поражает душу и убеждает её сильней, нежели наисильнейшие слова, и которое помнил я ещё с дней монастырской моей жизни. Но тут же подумалось мне, что и мои глаза глядели некогда так же, и должно ли поэтому верить тебе?.. Ты же, наклонив утомленную свою голову, смиренно молвил: «Вижу, пришел ты судить меня, блудный сын не вернулся в отчий дом. Но и в нём жива надежда коснуться рукой духа, дабы вещественно ощутить его. Ужель не разумеешь ты, что варвары пролили невинную кровь достойных на позор себе и народу болгарскому во спасение? Но если стыдишься ты рабства и страданий наших и позором нарекаешь их, отчего не обратился в веру агарянскую? Всякий любящий себя более, нежели Бога, сдается, как сдались уже многие слабые духом».
Я сказал: «Ужель Бог желает смерти нашей, чтобы судить нас, и смысл жизни — в мире горнем? Есть и другой бог — Магометов. Он также желает нашей смерти. Коли он — ложь, отчего не ложь и горний Иерусалим?» Знал я, что слова мои бередят вечную рану в душе, которую исцелял ты бальзамом веры, как я — самообольщением и сочинительством. Но как мне было убедить тебя, тырновское светило, в жестокой земной правде, коли даже происходившее вокруг нас не поколебало безумной твоей веры? По измученному лицу твоему проходила тень гнева, ты подавлял желание поскорей отослать меня. Я молчал, молчал и ты, быть может, оплакивая псалмопевца — монаха из святой лавры, коего ни ты, ни сила божья не сумели уберечь и спасти от Сатаны…
Люди Шеремет-бега просунулись в дверь, потребовали, чтобы я шел с ними, но я упросил их подождать. И, увидав, что не достанет мне времени рассказать о том, что узнал я в Романии, попросил я тебя благословить будущие деяния мои. Ты спросил, каковы они, и я доверил тебе, что намерен собрать рабов, дабы мстить поработителям и биться с ними, на насилие отвечать насилием, око за око, зуб за зуб, ибо блудной земле сей иные законы неведомы. «Покинуты мы, отче, — сказал я, — царями и болярами. Бог возжелал смерти нашей, дьявол обманул нас. Ты — горним Иерусалимом, я — отрицанием своим помогли тому, что оказался порабощенным народ болгарский. И кто осудит нас? Не отказывай мне в благословении…» Ты же, повернувшись ко мне старческой спиной своей, ответил: «Желаешь ты, чтобы благословил я дела сатанинские? Если вынут глаз у того, кто вынул твой глаз, у тебя глаз не появится. Ступай, Теофил! Не вкушаешь ты более хлеба за нашей трапезой. Будешь служить Лукавому, сколько определено тебе Господом прожить на земле. Ужель не ведаешь, что враг человеческий вторгается в непобедимое, дабы прославить себя?» И убедился я в тщетности надежды своей, что поймем мы друг друга. Поклонился тебе и пребывавшему в растерянности дьякону, и мы расстались навеки…
На другой день, когда вместе со множеством народа, осужденного на переселение в Анатолию, повели тебя в изгнание, я смотрел из Царева города, как шагаешь ты рядом с колесницей, данной тебе турком-воеводой, как благословляешь и утешаешь плачущих мужчин к женщин, а они цепляются за твою рясу и преклоняют пред тобой колена. Слышал плач, рыдания — мужей разлучали с женами, детей с родителями, стражи-варвары оттаскивали их друг от друга, разрывая последние объятья…
Прощай, тырновское светило! С тобою вместе уходил несбыточный мир, коего был ты последним первосвященником. Вместо благодати зашагал по христианской земле антихрист. Приходят мне на память слова архангела Михаила, реченные им Богородице при хождении её по мукам. «Куда желаешь ты направить стопы наши, благовестительница? На восток, на запад, направо, налево — повсюду страдания великие». Был ты для народа светом, разгоревшимся перед тем, как угаснуть в злосчастии его, и, как всякий свет, был величественно обманчив!.. И я спрашиваю себя: что воспоследовало бы на земле болгарской вслед за бесовским исцелением, не приди сюда род измаильский? Не расхаживал бы дьявол свободно, не перестал бы Господь противостоять ему?
Наступила тишина, лишь муллы славили бога-победителя. Посмотрел я себе под ноги, на речные камни, которыми вымощены были опустевшие улицы, на пробившиеся между камнями увядшие травинки, на свет, по-прежнему суливший мир, и не смел поднять головы к небесам…