Страница 50 из 133
— Вот и у нас был когда-то точь-в-точь этакий же бутуз — лет этак с тридцать тому назад, когда еще старый барон правил.
Вайвар не мог с этим согласиться.
— Да что ты путаешь, мать, и не такой вовсе. И не тридцать лет назад — верных тридцать пять будет.
— Ну ладно, ладно уж, умнее тебя и нету. С тех пор, как не стало нашей Аннужи, уж так тут было тихо, так пусто… Правда, потом Инта появилась, да ведь она такой еж, что и не дотронешься. Теперь опять дом ожил.
Вайвар привык все оспаривать, и не поймешь, всерьез или просто так, по укоренившейся привычке.
— Чего там ожил, Пострел эвон какой смирный. Как большой лежит, глаза таращит да помалкивает.
Марч пошутил.
— На войне был, калмыков побаивается.
Вайвар сидя повернулся к гостям, закрученная прядь льна осталась висеть на крюке, раскручиваясь точно веретено, потом медленнее и медленнее, пока не замерла.
— А как оно было по правде? Как ты, Мартынь, отбил его у калмыков?
Наверняка Инта уже успела рассказать об этом подробно, но старому еще хотелось услышать все от самого Мартыня. Точно тот один его отбил! Кузнец улыбнулся: верно, после каждой войны считают, что предводитель сам все совершает. Но ведь это же неверно, просто глупо; он принялся пересказывать то, что произошло в сожженном калмыками хуторе, совсем не упоминая о себе, зато возвеличивая смелость Яна и зоркость Юкума. Рассказывая, он все время наблюдал за Интой. «Как еж…» Нет, она совсем не такая, и Пострел знает это совершенно точно. Вдоволь наевшись, он возил обоими кулаками по молочной лужице на столе, затем, удовлетворенно гукнув, задрал личико, пытаясь через голову заглянуть в глаза своей няньки, при этом он так нежно прижимался затылком к ее груди, точно она его и напитала. Некрасивое лицо Инты светилось, непослушные жесткие волосы точно сами собой пригладились. Но вдруг сияние померкло, на глаза опустились веки с черными ресницами. Мартынь сообразил — это ведь потому, что он сейчас рассказывает о Юкуме. И сам себя устыдился, яснее понял то, чему не находил слов, но что замечал во время похода, — как бережно Инта втирала снадобье в пораненную стрелой голову Юкума или как сидела ночью у речушки, уткнувшись головой в колени, и выла волчицей. Да и как ему не стыдиться, когда он сейчас точно назло ей поминает Юкума, единственного, кто пал настоящей смертью воина. Как на грех, как раз в эту минуту Вайвар ляпнул:
— Славно вы там бились, что правда, то правда.
Понятно, никто и подумать не мог, что кузнец ответит так резко не ему, а себе самому:
— Чего там славного! Славно воевали только те, кто с нами не вернулся — Краукст, Клав… и Юкум.
Он сказал это умышленно, не сводя глаз с Инты. Да, не оставалось ни малейшего сомнения. Хотя она и не сказала ничего, но голова Пострела дрогнула, потому что была плотно прижата к груди Инты. Мартынь умолк так неожиданно и выразительно, что Марч глазами и головой дал понять старику, чтобы он не говорил больше об этом. Поняла это и Вайвариха и свернула разговор на другое.
— Что ты на это, Мартынь, скажешь? Она хочет нести мальчонку к священнику и окрестить.
— А что ж, это можно. Только неизвестно, не окрещен ли он уже.
— Может, оно и так, да только мы об этом не ведаем, а без крещенья ребенку нельзя. Я только говорю, что уж имя-то у него какое-то несуразное. Наш покойный парень звался Иоцисом…
Марч сурово прервал ее.
— Ваш покойный мог быть и Иоцисом, это его дело. А наш был Пострелом, им и останется, из-под стрелы мы его вытащили.
Инта чуть ли не рассвирепела.
— Мой парнишка, а не наш!
Вайвариха добродушно усмехнулась, глянув на Инту.
— Вы уж до него не дотрагивайтесь — никому не дозволяет. Подумайте-ка только, даже у меня иной раз из рук рвет. Да ведь мне все едино, если уж вы так хотите, пусть остается Пострелом. Только тебе, кузнец, придется быть крестным, так Инта говорит.
Странно, как это простое дело ошеломило кузнеца; он неожиданно ерзнул, скрипнув скамьей, взглянул на Инту, будто та хотела чего-то вовсе невозможного, затем снова отвернулся и покраснел — хорошо, что возле стены сумрачно и никто этого не заметил. Видимо, злясь на самого себя, резко откликнулся:
— Крестным? Нет, не согласен я… не хочу…
На этот раз настал черед Инты прийти в замешательство. Но Марч лучше знал своего вожака и верно угадал то, что другим было еще невдомек.
— Да бог с ними, с крестинами да с крестными, время еще есть, а теперь нам в имение пойти надо, барии ждет.
Когда они вышли со двора, Мартынь еще раз пожал плечами и буркнул то же самое:
— Меня — крестным… Да какой же я крестный…
Из хутора Падегов вышел Криш и на большаке присоединился к ним. Кузнец надумал еще завернуть в Сусуры и поглядеть, что поделывает Клавиха. Лучше бы и не ходили, ничего хорошего из этого не вышло. На дворе было уже совсем темно, а в риге всего и свету, что пробивался через открытое волоковое оконце от сальной свечи хозяев, горящей на их половине. Те топили у себя свою плиту, а у Клавихи было страшно сыро, помещение полно копоти и запаха отсыревшей печной глины. Четверо ребят у стены на куче соломы. Меньшой, видимо, занемог, все время тихонечко скулит, в то время как остальные копошатся возле него, утешая. Клавиха, сухая, скорчившаяся, точно береста, приткнулась на скамейке у холодной печи. Она никого ни в чем не упрекала и не жаловалась, а только еле слушала, о чем ее спрашивают гости, придавленная своим неутешным горем. С тяжестью на сердце убрались они отсюда и до самого Лиственного не проронили ни слова. Нет, хвалиться сосновскому ополчению было нечем.
Все уже были здесь; барин велел собраться в большой столовой замка и подождать его — сам он только сегодня утром вернулся из Риги. Приказчик Беркис смог рассказать одно: выглядит барин очень усталым, весь день отлеживался. Экономка Мария Грива поставила на стол угощение — пусть вернувшиеся воины выпьют и закусят, — сама же сновала вокруг них и уговаривала угощаться без стеснения. За эти годы она раздобрела на господских хлебах, подбородок налился и округлился, лицо — будто его одним молоком моют, только под глазами уже появились первые признаки увядания, хотя ей, надо полагать, всего лишь под тридцать. К людям Мария издавна относилась радушно и приветливо, сама налила ополченцам пива в кружки, только пили они как-то неохотно и сидели слишком серьезные. Из болотненских заявился Букис, ведь теперь ему бывшие соратники куда ближе, чем свои земляки. В самой глубине, в сумраке большого помещения, Мартынь увидел и Бертулиса-Пороха; тот стоял уныло, чувствуя себя здесь чужаком. Предводитель подошел к нему.
— Чего же это ты один? Тут же есть чем закусить, и пиво выставили; хватит, нахлебались мы болотной ржавчины.
Но Бертулис не хотел разговаривать, только буркнул что-то и отвернул черное лицо. Опираясь на клюку, подошел Букис и потащил вожака в сторону, а когда отошли, шепнул ему:
— Оставь ты его в покое, он теперь ни с кем не разговаривает.
Все лиственцы уже знали о беде Бертулиса. Когда он вернулся домой, девчонка кинулась от него под кровать, как от нечистого. В сумерки жена увязала одежду в узел и ушла с девчонкой к родичам, — с дьяволом-де она в одной постели спать не станет. Правда, управляющий имением пригрозил выпороть ее и связанную привести обратно, чтоб жила как положено, да Бертулис все равно знает, что ничего путного из этого не выйдет. Разнесчастный человек, что тут поделаешь…
Вот вышел Холодкевич, по виду и верно больной, кутаясь в длинный халат, в мягких туфлях. Жидкие волосы всклокочены, затылок совсем облез, гладкое, болезненно-желтое лицо припухло, две глубокие морщины с темными тенями возле уголков рта. Хоть и кивнул Марии, когда она поспешно помогла ему усесться в конце стола, но серые глаза его уже не блеснули, как бывало, когда женщине стоило только прикоснуться к нему. Мало-помалу неутомимый охотник до женского пола поостыл и под конец совсем утихомирился. Может быть, повинна в этом была преждевременная старость, вызванная бесшабашным разгулом в годы молодости, но главным образом сказались тревожные времена, — неустанные заботы и неуверенность в завтрашнем дне заглушили его любовь к дебоширству и разврату. Теперь Мария Грива могла жить спокойно: крестьянских девок уже давно не созывали в замок, и ей уже не надо было мучиться постоянным страхом, не подросла ли где-нибудь красивее и бесстыднее ее.