Страница 21 из 100
— И неудивительно. Ей-богу, Джек, я такой странной особы в жизни не встречал. — Принимаюсь подробно рассказывать ему обо всем, а он стоит, прислонившись спиной к своему столу, и то а дело поправляет указательным пальцем съезжающие на кончик носа очки.
— М-м-м-м, — произносит он, когда я заканчиваю свой рассказ. — Об этом лучше никому не говорить у нас в бюро. Ни к чему тут обсуждать личную жизнь мистера Хэссопа.
Я говорю: «Да, конечно». Миллер берет конверт и направляется с ним к мистеру Олторпу. На пороге он оборачивается.
— Так вы говорите, у нее капот оторочен у ворота перьями? — спрашивает он.
— Мне, во всяком случае, показалось, что это перья.
— М-м-м, — снова произносит он и семенит вон из комнаты. А я возвращаюсь к своей доске.
— Ну, как поживает сегодня великий друг чертежников? — спрашивает Джимми.
— Все в конверте, — говорю я и принимаюсь хохотать. Эту фразу мы с Джимми возьмем на вооружение после того, как я про все ему расскажу.
89
— Чего ты смеешься? — спрашивает он.
— Потом скажу. — Пожалуй, лучше будет рассказать ему не здесь. Но рассказать придется, потому что я не в состоянии держать это про себя. Я подхожу к его доске и пригибаюсь к самому его уху. — Слышал анекдот про парня с деревянной ногой, который женился и отправился в свадебное путешествие?
Нет, он тоже не слышал.
III
Теперь, когда я принял решение снова пригласить куда-нибудь Ингрид, я уже не могу думать ни о чем другом — все прикидываю, как к этому подойти и что она мне ответит. В обеденный перерыв я вижу ее в столовой, но думать о ней мне мешает Кен Роулинсон своей болтовней о симфоническом концерте, на котором он был в воскресенье вечером в городской ратуше Лидса.
— ...подумать только, какая трагедия: ведь он так никогда и не слышал большую часть своей музыки.
— Что? — отзываюсь я. — Это ты о ком?
— Да о Бетховене.
— То есть как не слышал? Он что, умер молодым?
— Он оглох.
— А как же он мог сочинять музыку, если он был глухой? — Этот зазнайка Роули вечно что-нибудь придумает. Скоро он начнет рассказывать про слепых живописцев.
— Музыка у него была в уме, — говорит Роули. — Он ее нутром слышал. Ему оставалось только ее записать.
— А по-настоящему не слышал?
— Конечно. Эта мура, которую ты видишь в фильмах, когда композитор сидит у рояля и подбирает мелодию, — выдумки Голливуда. Ну, если не выдумки, то, во всяком случае, это сильно преувеличено. Первоклассному музыканту достаточно увидеть ноты, чтобы мысленно услышать музыку. И композитору вовсе пе обязательно слышать музыку, он может просто взять и записать ее на бумаге.
Интересно. Я даже на минуту забываю об Ингрид. Конечно, я не верю всему, что говорит Роули, потому что он великий выдумщик, но я могу проверить это потом у мистера ван Гуйтена. Он-то уж знает.
90
— Первоклассный музыкант, — говорит Роули, — может прочесть оркестровую партитуру так же легко, как обычный человек читает книгу.
— Тогда, значит, он всегда замечает, если кто-то взял не ту ноту?
— Совершенно верно. Есть даже такие музыканты, которые считают, что им никогда не услышать идеального исполнения любимой вещи, поэтому они вообще перестают слушать музыку и только читают партитуры.
— Ну, это все равно что заниматься онанизмом, потому что нет идеальной женщины, — говорит Конрой, сидящий рядом с Роули. Тот заливается краской и больше за весь обед не произносит ни слова.
А я улыбаюсь: правда, я люблю Конроя не больше, чем Роули, но тут он лихо его поддел и сбил с него спесь. Во всяком случае, заставил замолчать, и теперь я снова могу мечтать об Ингрид. Она мне нравится. Мне нравится в ней все. Нравится ее короткая стрижка и этот завиток над ухом. Нравятся ямочки в уголках ее рта и самый рот, полный, нежный, словно созданный для поцелуя. Я вспоминаю, как целовал этот рот. Интересно, буду ли я еще когда-нибудь целовать ее? Она чувствует, что я наблюдаю за ней, и на секунду ее глаза встречаются с моими. Но она тут же отводит взгляд. Можно подумать, что мы никогда и двух слов не сказали друг другу. И не сидели рядом в теплой, душной темноте кино. Можно подумать, что ничего этого не было. В половине четвертого я все еще мечтаю о ней, когда она проходит по нашему залу с блокнотом и карандашом в руке — видимо, идет стенографировать к Миллеру. Я поднимаю глаза от чертежа и провожаю ее взглядом. Какая она стройненькая в этой юбке, и как хороши ее ноги в темных нейлоновых чулках.
— Аппетитная девчонка, правда, Джеф? — говорит кто-то рядом со мной, и я подскакиваю.
Конрой и его дружок Льюис стоят, привалившись к доске Конроя, и смотрят на меня. Оба иронически ухмыляются — это в манере Конроя, а Льюис подражает ему.
— Ну, не удовольствие смотреть на такую? — говорит Конрой.
— Чего это вас разбирает? — спрашиваю я, будто ни о чем не догадываюсь.
— Не скрытничай, мой юный Браун, — говорит
91
Конрой. — Мы же знаем, что ты увиваешься за мисс Росуэлл, нашей сиреной из машинного бюро.
— А какое ваше собачье дело? — огрызаюсь я и, опустив взгляд на доску, делаю вид, будто занят работой.
— В парадные комнаты тебя еще, верно, не впустили, Браун, а? — говорит Конрой. — Все еще маячишь в прихожей и трясешься?
— Какое там: прихожая уже давно пройдена, — давится от смеха Льюис.
Я краснею, мне становится трудно дышать; чувствую, что сейчас взорвусь, но молчу: если им ответить, только хуже будет. Но этого Льюиса я когда-нибудь проучу. Конрой слишком тяжел для меня, а Льюис мне по силам, пусть только откроет не к месту свое хайло, я ему выдам по первое число, если поблизости не будет миротворцев...
А они все не унимаются.
— Я бы на твоем месте утихомирился, Браун, — говорит Конрой. — Эта наша мисс Росуэлл — горячая штучка. Прямо скажем, не тебе чета. Ты уж лучше оставь ее взрослым.
Я стою, не поднимая головы, и делаю вид, будто занят своим чертежом. Но они не отстают. Сердце у меня стучит как молот, карандаш прыгает — я изо всех сил стискиваю его и упираю острием в ватман.
— Знаешь, как ее у нас зовут? — спрашивает Конрой. — Какое у нее прозвище? Мисс Богомол. Ну, а что такое богомол тебе, конечно, известно?
Я молчу, стараясь держать себя в руках, и только жду, чтобы они отстали.
— Так вот: богомол — это насекомое вроде большого кузнечика, и самка, пока трудится с самцом, пожирает его. Заглатывает потихоньку, кусочек за кусочком, и все.
— Ну, а что она оставляет напоследок, об этом ты и сам можешь догадаться, — говорит Льюис, покатываясь со смеху.
— Какие гадости ты говоришь, Конрой, — не выдерживаю я и поднимаю голову. — Занялся бы лучше делом, грязная ты свинья!
— Что такое? — произносит Конрой и выпрямляется. — Ну-ка, повтори еще раз, ты, подонок...
Спасает меня Миллер: в эту минуту дверь его кабинета открывается, и он вызывает к себе Конроя. Тот уходит, а Льюис приближается ко мне и смотрит поверх
92
чертежной доски. Он тщательно выбрит, волосы у него зачесаны назад и разделены прямым, как ниточка, пробором. Говорят, он стрижется каждые десять дней. Он очень заботится о своей внешности, что верно, то верно. Внешне — чище его не найдешь, а внутри — настоящая помойная яма.
— Ты бы поосторожней разевал рот, Браун, — говорит он, — а то как бы тебе уши не надрали.
Тут я не выдерживаю, хватаю Льюиса за галстук и, чуть не задушив, подтаскиваю к чертежной доске.
Только скажи еще слово, и я тебя придушу. — Он беспомощно машет руками, физиономия у него наливается кровью. — Без Конроя ты просто сопляк, запомни это.
Я выпускаю из рук галстук Льюиса и отпихиваю его, он подтягивает узел, явно не зная, как вести себя дальше. Тут в зале появляются Миллер с Конроем и направляются к доске Конроя, а Льюис пользуется этим, чтобы смыться без особого позора.