Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 11



Она почувствовала, как сердце глухо стукнуло и остановилось. Конечно, готовилась к этому разговору, но чтобы он повернулся так… Ну что ж, так, может, даже лучше, без предисловия. Она молчала, подыскивая слова.

— Я понимаю, здесь тайна. — Он положил руку на ее колено и смотрел своими огромными лучистыми глазами прямо ей в глаза. — Помнишь, я сказал тебе в нашу первую встречу, что самое глубокое и прекрасное переживание, которое может испытывать человек, — это ощущение таинственного. Это так, и ты, когда я тебя увидел, ты была — сама тайна. С первого взгляда я физически ощутил прикосновение к тайне. Но это была другая тайна, не та, что сейчас.

— Да. У меня есть тайна. Тягостная.

И она начала с давних времен, со знакомства с Бурнаковым. Но когда рассказала о письме из Сарапула, о муках отца и о том, как Бурнаков посоветовал показать письмо одному человеку из консульства, попросить у него помощи, и что из этого вышло, он вдруг положил ладонь на ее губы:

— Замолчи. Ты все врешь. Ты всегда была ужасной выдумщицей.

Она молча смотрела в его лицо сенбернара, сейчас — очень старого сенбернара.

Ей снился сон. Она на Ваганьковском кладбище. Одна. Сумерки. Стоит у открытой могилы. Вокруг густая зелень. Слышит чьи-то шаги по асфальту. Кто-то невидимый приближается к ней по дорожке, там, за кустами. Страх сковывает ее, и все же когда некто уже рядом, в густых сине-зеленых кустах, она отталкивает его ногой, отталкивает с силой и просыпается оттого, что наяву чувствует, как нога прикоснулась к чему-то мягкому.

Она села и дрожащей рукой мелко перекрестилась — впервые за много-много лет, и сразу же отчетливая мысль: «Это была она! Она приходила за мной — значит, пора».

За мутным окном серел поздний февральский рассвет, но если зажечь лампу в изголовье, можно представить, что ночь еще продолжается, и попытаться уснуть. Зачем просыпаться? Зачем вставать?

Она снова опустилась на подушки, закрыла глаза. Кто это сказал: «Смерть ничего не меняет… граница между прошлым, настоящим и будущим — лишь иллюзия». Это он сказал — в тот самый длинный жаркий осенний день на озере, когда над заливом Фладвуд встала необычайно яркая радуга и парусник прошел прямо под ней, и они причалили к одному из островов, где песчаный откос поднимался вверх и на нем шумели сосны, там был родник…

До нее донесся чей-то голос: «Олимпиада в Лейк-Плейсиде…»

Что делает там эта жуткая баба?! Как она туда попала? Лейк-Плейсид совсем недалеко от Саранак, они ездили в соседний городок по восемьдесят седьмой, маленькая кондитерская с чудным мороженым, он всегда брал сначала ванильное, потом фисташковое, приходилось его останавливать… Лейк-Плейсид окружен горами и водопадами, он подолгу смотрел на Водопад Высокого ущелья и всякий раз удивлялся тому, как тихая с виду речка Озэбл вдруг преображается в мощный поток, рассыпающийся даже не брызгами, а небольшими шариками. Лицо у него становилось совсем детским… Но кто это все время повторяет: «Лейк-Плейсид»? Это на кухне надрывается радио… Откуда им знать про Лейк-Плейсид и при чем здесь Олимпиада, что ей там нужно? Она опять жарит рыбу, назло ей, знает, как она ненавидит эту вонючую бильдюгу и нотатению, в ресторанчике старой гостиницы в Лейк-Плейсиде рыба пахла… как же она пахла?.. Да — девушкой, это он так говорил, что рыба пахнет девушкой… иногда он уходил до рассвета и возвращался с чудной серебряной рыбой, серебряной рыбой, пойманной в Озере Серебряного неба, так на алгонкинском наречии индейцев называлось их озеро — Саранак…

— Вот и хорошо, — сказала Олимпиада, — хорошо, что не приедут, ничего не случится, если их не будет, а то бы только сифилиса понавезли эти американцы, а наши все равно всех победят…

— Зато продукты будут в магазинах, — возразил чей-то гнусавый голос.

К Олимпиаде пришла в гости придурковатая «племенница», и они на кухне пили чай.

Она вспомнила сон и как перекрестилась истово.

Ну что ж, надо готовиться. Но она уже, наверное, готова, ведь эту жизнь назвать жизнью уже нельзя. Она во власти страшной бабы, и никто не может ее защитить, потому что никому до нее нет дела. Никому во всем свете. Нет, там, далеко, есть люди, их осталось немного, но они помнят о ней, они просто не знают, как ей плохо. Не знают, потому что лучше умереть, чем сознаться в своем бессилии, признать свое полное непоправимое поражение. Она никогда не умела признавать своего поражения. Даже тогда, в сорок пятом, когда всерьез думала о смерти, — никому ни слова, даже Детке.

Она поняла знак и будет готовиться.

Хмыкнула: «Смешно. Ты неисправима: собираешься готовиться к встрече со Всевышним, как готовилась к сеансам со знаменитыми персонами. Пока Детка ваял бюст, развлекала беседой. И к этим беседам готовилась очень тщательно: привычки, привязанности, излюбленное занятие, тогда вошло в моду словечко „hobby“, и ты щеголяла им. Но тогда ты старалась ради денег и связей, а теперь зачем?

Чтобы разрешили встретиться с ними. Детка верил в то, что они встретятся там, а Генрих — нет, он говорил, что его религия — преклонение перед силой… — она нашарила на тумбочке пачку „Беломора“, закурила первую, самую сладкую… — перед силой, которая присутствует за всем, что человек в состоянии постигнуть.



Детка один раз обозвал его дураком. Его довольно часто называли дураком, он сам любил рассказывать историю, как еще в Цюрихе или в Берлине одна маленькая девочка, завидев его, бежала на угол и, когда он проходил мимо, тихо говорила: „Ты дулак“».

— …и у нас была очень умная кошка Шнюгра. Один раз мы поехали с папой в Крестцы, и она бежала за нами, пока мы не взяли ее на телегу. А папа, твой дедушка, был строгий, мог и выпороть. Ешь биксюльчик, а то наша кобыла скоро проснется, надо будет ее ворочать. Ничего уже сама не может делать — до того разленилась и разъелась, а мне дотрагиваться противно. Ешь, ешь, с нее и рыбы хватит. Пусть здесь с нами поест, невелика царица. А знаешь, какая была? Всех на рога поднимала. Мне за стол садиться не разрешала. Кончилось ее время.

Так, говоришь, мать в «Детский мир» наладилась, куда ж тебе в «Детский мир», у тебя уже вон — груди. Ну ладно, что-нибудь придумаем. Пошла я, а ты тоже двигай, а то экскурсии скоро придут.

— Ну что, проснулись? И сразу за цигарку? Вот отниму у вас эту дрянь, весь дом провоняли, внизу в зале чувствуется, а ведь там культурные люди бывают..

Стояла в изножье, мощная, грудастая, а голова почти лысая — редкие седые космочки зализаны назад. Откуда она взялась? Уже не вспомнить…..

— Вставайте, мойтесь и идите завтракать на кухню, я сюда больше таскать не буду, нечего церемонии разводить.

Гретхен молчала.

— Ну!

— Я больше вставать не буду.

— Это как?

— Не буду — и все. Не хочу.

Олимпиада размышляла.

— Значит, не будете? Ну хорошо. — Повернулась и вышла.

Гретхен откинулась на подушки, закрыла глаза: «А если она уйдет? Что же я буду делать — больная, немощная и одинокая?» Но Олимпиада вернулась, зачем-то подошла к шифоньеру, резко открыла створки.

— Значит, бастуете? Ну тогда я вот что сделаю! — Вынула шубу и быстро отрезала рукава. Изуродованную шубу бросила на постель. — Вам ее уже больше не носить, раз вы вставать не будете, пойдет на воротник моей племеннице.

— Зачем ты испортила? Лучше бы просто забрала. — Гретхен наклонилась, притянула к себе шубу. От меха шел слабый запах «Шанели номер пять». Она зарылась лицом в серебристый мех и заплакала беззвучно.

Эту шубу они покупали с Валей в «Мейсизе», году в двадцать девятом, незадолго до кризиса. Норвежские чернобурые лисы. Детка получил большой гонорар за бюст Верховного судьи, и Валя Кошуба сказала, что в «Мейсизе» будут с большой скидкой продавать вещи с последнего показа. Валя тогда была самой красивой женщиной в Нью-Йорке и самой модной манекенщицей.

Они почему-то без конца смеялись, Валя все повторяла каламбур «Кошу-ба-шуба», пошли в кафе на последний этаж, и там она встретила Бармина. Она его знала по Москве, близко знала — у них был мимолетный роман. А настоящая фамилия у него была Графф. С двумя «эф». Красив он был необычайно и ходил весь в ремнях и портупеях, потому что учился в военной академии на каком-то хитром отделении, где изучали восточные языки. Он был моложе ее, но совсем ненамного и так же, как и она, не особенно распространялся насчет происхождения. И все же однажды рассказал, что родился в маленьком городке под Киевом, отец — немец, учитель гимназии. Они встречались в маленьком кафе «Бонжур» на углу Благовещенского, его академия была рядом, а у нее портниха — в Мамоновском. Он приносил папиросы «Эсмеральда» — самые дорогие, потому что ему нравилось смотреть, как она курит. А иногда, когда какой-то его друг уезжал в командировку, они встречались в красивой квартире, тоже рядом — на Миусах, в маленьком зеленом особняке. Однажды они вышли из кафе на Тверскую и увидели рикшу, настоящего рикшу — китайца, и Александр поговорил с ним по-китайски. Вскоре он исчез — тоже уехал в командировку, и остались милые воспоминания о необременительном романе. Его отъезд был кстати еще и потому, что у них снова наладились отношения с Деткой. Потом она встретила его на дипломатическом приеме, он немного помедлил, но все же подошел к ним, почтительно поцеловал ей руку. Теперь он был не в гимнастерке с портупеей, а в отличном костюме и сказал, что служит по дипломатической линии. Она смотрела на его красивое, породистое лицо и вспоминала полумрак комнаты, заставленной мебелью карельской березы, на Миусах, его мощные плечи и грудь в буграх мышц. Он был замечательным любовником: радостным и нежным. И еще любил слушать ее рассказы о жизни в Сарапуле, о Каме, о поездках в Пьяный бор за земляникой, о курорте на серных источниках, о доме дяди — чудесном доме с башенками и разноцветными стеклами на веранде и в эркерах. Им, с их непролетарским происхождением, было что рассказать друг другу.