Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 90 из 93



Дрожа за судьбу своего незаконного брака, Андрийко живо заинтересовался, зная и опасаясь влияния Зарембы на княжьи дворы. Прежде чем начать свой рассказ, Гринько тяжело вздохнул и наконец промолвил:

— Как я раздобыл письмо? В кармане Зарембы! Спрашиваешь, как я напал на его след? Возвращаясь из Незвища…

— Ты был в Незвище?..

— Ага, был! — торопливо, словно между прочим, кивнул Грицько и продолжал. — Я повстречался с ним на узкой тропе в лесу, он ехал с двумя шляхтичами, ну, потому у меня и письма.

— Что же, он вручил тебе их по доброй воле?

— Не совсем! Не знаю, отдал ли бы он их так или нет, ведь я не спрашивал, просто всадил ему поскорее в глаз стрелу…

— Ах, значит, ты убил его? — воскликнул Андрийко и, сорвавшись с места, забегал по комнате.

— Да! Тогда его товарищи набросились на меня, и мы долго бились. Однако на меня напала такая ярость, что я убил обоих шляхтичей. К счастью, у меня было оружие, иначе кто знает, чем бы кончилось дело. Чего же ты хочешь, боярин? Я обещал Зарембе стрелу, надо было выполнять обещание. Жаль только, что не убил полгода тому назад, не случилось бы и переворота в Ошмянах…

Грицько умолк, и Андрийко приостановился.

«Почему он молчит? — спрашивал про себя молодой боярин. — Почему не рассказывает о Незвище? Смерть Зарембы облегчала положение всех: его, Офкино и даже Свидригайла… Почему же так сердится Грицько? Неужто Кердеевич?..»

Что-то сдавило ему грудь и подкатывало к горлу. Он подошёл к сидящему Грицько и заглянул в подёрнутые грустью глаза, словно хотел найти объяснение тому, что не произнесли ещё уста.

— Говори! — промолвил он сдавленным голосом. — Ты был в Незвище… что там случилось? Ты молчишь? Говори! Ради мук и крови Христа спасителя, говори! Ты знаешь, что я собираюсь туда.

Грицько опустил глаза и уставился в стену, словно впервые её увидел.

— Нечего тебе туда ехать, боярин! — сказал он наконец.

Смертельная бледность разлилась по лицу Андрия.

— Грицько, — протянул он слабеющим голосом, — не мучь меня, смилуйся. Ты ведь знаешь, что там моя жена и ребёнок…

Грицько закрыл лицо руками и хрипло сказал:

— Нет там уже никого. Тяжело коснулась тебя рука господня, боярин. Но ты…

— Как же? Кердеевич…

— Нет! Смерть взяла обоих — тебе на горе и печаль, им на вечное блаженство…

Что-то замелькало в глазах, казалось, толпы врагов замахали топорами, сулицами. Кто-то вырвал из груди сердце, сдавил горло железными когтями… И Андрийко без стона свалился на пол…

На самом высоком в Незвище пригорке, среди леса, под тремя белыми берёзами — свежая могила. Огромный дубовый крест взял под своё окрылье холмик жёлтого песка и приготовленную могильщиками кучу дёрна. Ни надписи на кресте, ни цветов на могиле… Осень… Цветы отцвели и увяли, подобно той, что спит под жёлтым песком среди корней берёз. Туманное, хмурое небо нависло свинцовой тяжестью, порывы холодного ветра хлещут дождём по кресту, могиле и по устилающей землю жёлтой листве. Небольшая, открытая поляна окружена стеной красных сосен. На их вершинах каркают мокрые вороны, стряхивая с чёрных крыльев воду. Вокруг тихо-тихо, словно всё притаилось в предчувствии, что над Чёртовым болотом вот-вот появится ангел смерти…

У могилы колода — остаток ствола дуба, из которого срублен этот высокий крест. На колоде сидит кряжистый великан. Ветрами и годами изрытое лицо застыло в неподвижной маске скорби, боли и отчаяния. Но ни одной слезы в серо-синих помутневших глазах. Руки, словно высеченные вместе с длинным мечом из одной глыбы гранита, отдыхают на рукояти.

Этот рыцарь — надгробный памятник, символ силы, что плачет на могиле красоты…



Не час и не два уже сидит Кердеевич у Офкиной могилы. Не час и не два ветер развевает седые волосы и хлещет его косым дождём. Не час и не два мучают душу мысли: тоскливые, страшные, они налетают на обессилевшего от беспросветной скорби человека, точно вороны на падаль. Чёрной пеленой заслоняют они прошлое, настоящее, будущее, отнимают ясность зрения, речь, нашёптывают слова безнадёжности и отрицания всего живого, словно тут под берёзой похоронен весь мир.

А разве не так было на самом деле? Разве за красоту, очарование её искристых глаз, за солнечную улыбку он не продал душу, бога, веру, народ, да и своё доброе имя, разве не отдал на вечное поругание всё, чем когда-то гордилось и жило его сердце?.. А теперь? Красота, улыбка, глаза-звёзды — все там глубоко под жёлтым песком, среди узловатых корней берёз, а его душа чёрным вороном каркает над собственной седой головой, Тление, гибель, смерть! Жизнь пошла прахом, чаяния души подрублены, подобно тому дереву, из которого вытесали надгробье.

Темнело. Умолкли вороны, угомонился ветер, перестал и дождь.

И только время от времени с ветвей берёз падали одинокие капли на размокшую землю, на белый крест и на склонённую седую голову, да слетал бледно-жёлтый листок, словно последнее «прости» умирающей природы, живого с мёртвым…

Но вот чья-то рука легла на плечо сидящего. Тот лениво поднял голову и равнодушно посмотрел на склонившуюся над ним старуху.

— Не горюй, Грицю! — сказала она тихим голосом. — Не убивайся! Ты не знаешь, что весь прошлый год покойница с приезжим…

Рука Кердеевича схватила старуху за плечо с такой силой, что та, охнув, пошатнулась.

— Молчи! Разве я спрашиваю тебя об этом? Знаю, знаю!

Его голос, поначалу резкий и громкий, слабел, становился тише и мягче.

— Знаю, — повторил он снова, — но и ты знаешь… мне не нужна была её верность… она ведь не любила меня… мне нужна была она сама, её глаза, лицо, тело, голос… Ах! Ты не понимаешь меня, Горпина! Офка — не женщина, она… божество!

— Во имя отца и сына и святого духа! — пролепетала старуха и перекрестилась. — Святотатствуешь, Грицько!

— Нет, Горпина, это неправда! Для меня на свете были две святыни: бог на небе и она на земле. Бог втоптал мою святыню в полесскую грязь, втопчу его и я…

— Грицько! — закричала старуха, торопливо осеняя его крёстным знамением. — Чур, чур-чура, чур тебя! Пропадай, коли хочешь, вместе со мной, Незвищем и этим Бучадским, который ждёт тебя в усадьбе, но не накличь божьего проклятья на невинного ребёнка!

Платок старухи сдвинулся, седые космы над хмурым лбом разметались, в широко раскрытых, запавших глазах появился ужас. А в могучее тело седого старца, казалось, вселился юноша. Он вскочил с колоды и схватил старуху за плечо. Его дыхание вырывалось со свистом, голос срывался.

— Ребёнок, говоришь? Был ребёнок? Где он, где, где? Говори, не то разорву на части, и вороны твоих старых костей не соберут. Где он?

— Ах, да это не твой ребёнок, Грицько, — промолвила, вздыхая, старуха, — я ведь не знала, что ты с ним сделаешь, потому и сказала, что помер… Это мальчик, сынок, он в хате!

— И ты хорошо сделала, Горпина, — обрадованно воскликнул Кердеевич, — это мои ребёнок, ведь и Офка моя, а не его жена. Господи! Прости незрячему грешнику!

Он ударил себя кулаком в грудь и быстро, точно юноша, побежал в усадьбу. За ним, постанывая и тяжело дыша, засеменила Горпина. Когда Кердеевич вошёл в усадьбу, челядь, переправившая его с того берега Припяти, просто ахнула. Лицо старосты пылало румянцем, глаза блестели чудным огнём, руки дрожали…

— Гей! Либо великая радость входит вместе с паном под эту крышу, либо нынче прольётся чья-то кровь! — заметил вполголоса Герасим, старый слуга Кердеевича.

Староста вбежал в столовую. Ему навстречу поднялись со скамьи двое мужчин: всем известная «тень» Кердеевича — Михайло Бучадский и… патер Анзельмус, который вот уже целый год слонялся при старосте, выполняя обязанности писаря и посредника. Оба сидели за чарами.

— Ну вот, ясновельможный пан, вы и вернулись! — воскликнул Бучадский. — Само собой, великое горе вас постигло, а с вами и нас. — Тут он утёр рукавом вспотевшее лицо. — А всё-таки живой…

— Где ребёнок? — рявкнул Кердеевич, не обращая на них никакого внимания.